деревенский трактир. Однажды в субботу, после обеда, во время долгой одинокой прогулки, размышляя о своих нуждах и горестях, он и сам не заметил, как ноги его пошли в желательном для них направлении, и, очнувшись, он обнаружил, что стоит перед дверью трактира. Несколько мгновений он пребывал в нерешимости, войти ли ему или нет, но сердце его томилось по обществу, ибо где же впавшему в нужду человеку найти лучшее общество, чем в таверне, где не натолкнешься ни на трезвый пример, ни на трезвый совет, которые могли бы повергнуть в смущение?
Вольферт встретил тут нескольких завсегдатаев этого места, и все они находились на своем обычном посту и сидели на обычных местах; отсутствовал лишь один — знаменитый Рамм Рапли, в продолжение многих лет заполнявший собою председательское кресло с кожаным сиденьем и спинкой. Его место теперь занимал незнакомец, который, однако, чувствовал себя в трактире и в кресле совершенно как дома. Он был, пожалуй, низкоросл, но широк в груди, коренаст и жилист. Его могучие плечи, крупные кости и кривые ноги свидетельствовали об огромной физической силе. Лицо его было смугло и обветрено; глубокий шрам — очевидно, след ножевой раны — проходил рубцом по его носу и верхней губе; по этой причине она всегда оставалась полуоткрытой, и сквозь это отверстие у него, как у бульдога, виднелся оскал зубов. Швабра жестких грязно-серого цвета волос венчала собою его безобразие, отталкивающее лицо. Платье его было наполовину морского, наполовину гражданского образца. На нем были старая шляпа, обшитая по краям потускневшим от времени галуном и по-солдатски загнутая с одной стороны, вылинявшая синяя военная куртка с медными пуговицами и короткие, но широкие, словно юбка, штаны, или, вернее, панталоны, ибо они были собраны у колен. Он властно распоряжался, говорил громко и раздраженно, точно бранился, причем его голос стрелял, как хворост в очаге под вытяжною трубой, безнаказанно осыпал проклятиями и посылал к черту хозяина и прислугу, и его обслуживали с такою предупредительностью, какая не оказывалась даже всемогущему Рамму.
Вольферт полюбопытствовал выяснить, кто же в конце концов незнакомец, столь дерзко присвоивший себе абсолютную власть над этой старинной державой. Однако никто не мог сообщить ему точных сведений. Пнин Прау отвел его в дальний угол сеней и там вполголоса, со всевозможными предосторожностями, сообщил псе, что знал. Как-то темною, бурною ночью — за несколько месяцев перед этим — весь трактир подняли па ноги протяжные, следовавшие один за другим, громкие крики, похожие на завывания волка. Они неслись как бы с берега, и обитатели трактира, наконец, догадались, что эти крики были не чем иным, как окликом на морской лад, обращенным к их дому: «Гей там, в доме!» Хозяин вместе со старшим официантом, буфетчиком, конюхом и мальчиком на побегушках, то есть со стариком-негром Кефом, вышли навстречу кричавшему. Приблизившись к месту, откуда слышался голос, они нашли у самой воды какую-то причудливую, напоминавшую земноводных фигуру, которая восседала в полнейшем одиночестве на объемистом дубовом морском сундуке. Каким образом попала сюда эта странная личность — была ли она высажена на сушу какой-нибудь лодкой или добралась до берега на своем сундуке — про это никто ничего не знает, ибо незнакомец, по-видимому, не очень-то расположен отвечать на вопросы и, кроме того, в его взглядах и повадках есть нечто такое, что заставляет воздерживаться от проявления чрезмерного любопытства. Достаточно сказать, что он завладел угловою комнатою трактира и что сундук его был доставлен и нес по без большого труда. С той поры он тут и живет, проводя большую часть времени или в трактире, или где-нибудь невдалеке. Иногда, правда, он отлучается на несколько дней, но никогда не сообщает ни о причинах своих отлучек, ни о том, где он был. Он, по-видимому, всегда при деньгах — и немалых деньгах, — хотя эти деньги нередко бывают какой-то необыкновенной, чужеземной чеканки, и каждый вечер, прежде чем удалиться к себе, аккуратно платит по счету. Он обставил себе помещение по своему вкусу, подвесив к потолку гамак, который служит ему постелью, и украсив стены ржавыми пистолетами и кортиками иноземной работы. Большую часть дня он остается у себя в комнате, сидя возле окна, откуда открывается далекий вид на Саупд, с короткой старомодной трубкой во рту, стаканом грога у локтя и карманной зрительною трубою в руке, и рассматривает через трубу всякое судно, что виднеется на морс. Большие корабли с прямоугольными парусами не вызывают с его стороны, по-видимому, ни малейшего интереса, но едва только взору его представляется судно, у которого косой парус, или катер, ял, гребной бот, он тотчас же наводит на него свою зрительную трубу и подолгу с напряженным вниманием рассматривает и изучает его.
Все это могло бы, в сущности говоря, пройти незамеченным, ибо в те времена эта провинция настолько изобиловала авантюристами и проходимцами всякого рода, уроженцами всех климатов и широт, что странность в одежде и поведении сама по себе не привлекала внимания. Но спустя короткое время это морское чудище, столь загадочным образом выброшенное на сушу, принялось нарушать давно установившиеся обычаи заведения и привычки его посетителей, стало бесцеремонно вмешиваться в дела кегельбана и зала и присвоило себе, наконец, самодержавную власть над трактиром. Бороться с его деспотизмом было бы бесполезно. Незнакомец не то чтобы был задирою, но он не терпел возражений и отличался буйным нравом и вспыльчивостью, как подобает человеку, привыкшему тиранить со шканцев команду; кроме того, все, что он делал и говорил, производило впечатление такой наглости и решительности, что внушало присутствующим страх и побуждало их к осторожности. Даже офицер на половинном окладе, столь долгое время бывший украшением их собраний, — и тот вскоре как-то стушевался и замолчал, и мирные бюргеры немало дивились тому, что их горячий вояка так быстро и легко утишил свой пыл. Ко всему еще и рассказы, которыми пичкал их незнакомец, были такого свойства, что у человека миролюбивого волосы поднимались дыбом. Не было ни одного морского сражения, ни одной пиратской или каперской экспедиции, случившейся за последние двадцать лет, мельчайшие подробности которых не были бы ему отлично известны. Он с удовольствием рассказывал о бесчинствах буканьеров в Вест-Индии или у берегов Испанской Америки. Как сверкали его глаза, когда он описывал погоню за кораблями с грузом золота и серебра, отчаянные сражения, абордаж — нос к носу, борт о борт! — и захват огромных испанских галеонов! С какою усмешкой и хихиканьем описывал он также высадку и набег на богатое испанское поселение, разграбление церкви, разорение монастыря! Слушая его рассказ, как поджаривали на огне богатого испанского дона, чтобы выпытать, где он спрятал сокровища, вы могли бы подумать, что перед вами обжора и лакомка, повествующий о том, как в день св. Михаила жарился и благоухал откормленный гусь, — и все это сопровождалось такими подробностями, что присутствовавшие при этом старые богатые бюргеры чувствовали себя очень и очень неважно и поеживались в своих креслах. Он говорил об этом необыкновенно весело и непринужденно, как будто дело шло о какой-нибудь шутке, и вдруг устремлял на соседа такой злобный взгляд, что бедняга начинал также хохотать во все горло, хотя душа его в таких случаях уходила в самые пятки. Если же кто-нибудь набирался решимости возразить ему по поводу той или иной из его историй, он тотчас же впадал в ярость. Даже его треуголка — и та приобретала сердитое выражение и, казалось, начинала вместе с ним гневаться из-за неуместного спора. «Черт подери! — кричал он. — Каким чертом вы можете быть осведомлены об этом столь же подробно, как я? А я утверждаю, что дело обстояло именно так, а не иначе!» И вслед за этим он давал бортовой залп, и его собеседника осыпал град громовых проклятий и жутких морских ругательств, никогда прежде не оглашавших эти мирные стены.
В конце концов почтенные бюргеры начали подозревать, что он знает все эти истории не понаслышке и не из чужих уст. День ото дня их догадки касательно незнакомца становились все ужаснее и ужаснее. Необычность его появления, необычность манер, таинственность, которая его окружала, — все это превращало незнакомца в нечто совершенно непостижимое. Для них он был неким морским чудовищем — он был тритон, он был Бегемот note 16, он был Левиафан note 17 — короче говоря, они не знали, кем собственно он все-таки был.
Властность этого буйного морского сорви-головы стала невыносима. Он не уважал никого; он, не задумываясь, противоречил самым богатым бюргерам; он завладел священным креслом с подлокотниками, которое с незапамятных времен было царским троном знаменитого Рамма Рапли, — больше того, пребывая как-то в находившем на него иногда грубо-благодушном расположении духа, он дошел до того, что хлопнул этого всесильного человека по заду, выпил его грог и — этому даже трудно поверить — подмигнул ему прямо в лицо, после чего Рамм Рапли не показывался больше в трактире. Его примеру последовал еще кое- кто из числа именитейших посетителей, которые были слишком богаты, чтобы по необходимости смеяться шуткам другого или позволять кому бы то ни было пренебрежительно относиться к их мнению. Трактирщик был прямо в отчаянии, но он не находил способа избавиться от этого морского чудища и его сундука,