Я вытащил заветную тетрадку. Чистых листов в ней больше не было. Мгновение я колебался, вчитываясь в написанное, затем вырвал листок. Пока Ашот развязывал кисет, Вася протянул руку, взял страничку.
— Что тут? — спросил.
— Стихи.
— Твои?
— Мои.
— Почитай…
Я помедлил, потом стал читать свои старые довоенные стихи, так странно звучавшие в этой хижине.
— Переведи, — попросил Вася.
Я перевел, хотя и понимал, что в прозаическом подстрочнике от поэзии ровным счетом ничего не остается. И Вася протянул мне страничку:
— Не надо ее на самокрутку.
— Ну что ты, жив буду, новые напишу, — и я решительно разорвал листок.
Вася с удовольствием затянулся крепким табаком Ашота, закрыл глаза и снова стал шептать:
— Деревья шумят… слышь, как тайга шумит?..
Самокрутка выпала из его губ. Рука бессильно откинулась…
9
Мы с Ашотом полулежали, привалившись спинами к стене хижины. Затих, положив голову Нюсе на колени, Левон. Лишь Гурам бодрствовал. Он с автоматом пристроился у входа в хижину, вслушивался в пургу. Сторожил наш покой.
— Слушай, парень, — вдруг по-армянски сказал мне Ашот. — Говорят, большая турецкая армия на нашей границе стоит?
— Говорят, двадцать шесть дивизий.
— Что ж мы здесь сидим? Нужно сказать командованию, сегодня армянин должен защищать свою родину… Как тигры драться будем.
— Ты здесь защищай. Сегодня Армения большая. И Москва — Армения, и Сталинград. На всех фронтах наши парни жизнь за нее отдают.
— Дай тетрадку, — помолчав, решительно сказал Ашот.
— Курить?
— Стихи учить буду.
— Ты?!.
— Сейчас ты один их знаешь, а так, если что, нас двое будет. Хорошие стихи. Они людям нужны… Ты не бойся, у меня память хорошая, — заверил Ашот, усаживаясь рядом со светильником. — Запомню, не перепутаю.
Я смотрел, как- медленно двигается, запинаясь, по строкам грубый палец Ашота, как шевелятся его губы. И незаметно для себя забылся, заснул:
Очнулся сразу от громкого Нюсиного голоса:
— Ты, дурак, обезручеть хочешь? — говорила она пришедшему в себя «языку», разглядывая подмороженные его руки. Затем налила на тряпицу спирту из фляги, принялась растирать. Обер дернулся, взвыл от боли.
— Смотри, какой нежный! Ничего, ничего, потерпишь, потом «данке» скажешь.
Я смотрел на пленного, на его Сытую, заросшую русой щетиной физиономию, так похожую на лицо стандартного арийца с обложки трофейного журнала. И тут… в его лице стало проступать что-то давно мне знакомое, забытое, занесенное событиями последних лет… И как на фотобумаге в проявителе, в красноватом, неверном свете коптилки стал возникать альплагерь, довоенный альплагерь в Приэльбрусье… Веселый гладковыбритый, светловолосый парень с пробором-ниточкой в густых белокурых волосах…
— Эрик? — произнес я вслух. — Эрик Вебер?
Нюся смотрела на меня как на сумасшедшего.
— Это Эрик Вебер из Кельна. Художник, — говорил я Нюсе. — Он два года назад прислал мне к рождеству открытку… Желал хорошего нового года… Счастливого сорок первого…
Я перевел дух и продолжал, — теперь уж глядя в лицо «языку». Он, точно он, я не мог ошибиться. Я продолжал говорить на русском языке. Он ведь тогда знал русский язык, не мог забыть так быстро:
— Мы ведь с тобой в Баксане познакомились. Ты стихи читал. Наши песни пел. Добрый, свой парень был…
Но немец процедил, повернув ко мне ненавидящее лицо:
— Ершиссен мих бессер… унд шнеллер…
— Чего он? — спросила Нюся.
— Лучше, говорит, чтобы расстреляли. И быстрее…
— Скажи ему, что мы не фашисты. Переведи.
— Да знает он русский… Пушкина наизусть шпарил.
— Цум тойфель… Алле зинд швайн…
— Чего он сказал? — любопытствовала Нюся.
— Чертыхается. Все свиньи, говорит.
— Ах ты, жаба, — возмутилась Нюся, — сам ты… вша безрогая.
Этот невероятный, придуманный Нюсей образ, видимо, настолько озадачил Эрика Вебера, что он забыл о своем «незнании» русского языка:
— Фрау еще пожалеет…
— Смотри, еще угрожает! — удивился Ашот. — Да мы тебя…
— Нет, нет, герр солдат, я пошутил… — И куда вдруг улетучилась «арийская» гордость, желание расстаться поскорее с жизнью. — Майн фатер, отец, был рабочий, — обмяк Эрик.
— Ничего себе, шуточки, — проронил Гурам.
— Уф, жуткий холод, — продолжал немец, — русский климат нехорош. Европеец не может себе представить русской зимы.
Конечно, Эрик не мог себе представить, каков наш декабрь. В Баксанском альплагере он был в июле. На Эльбрусе, у «Приюта одиннадцати», подставлял летнему солнцу свой мускулистый торс.
— А чего воевать полезли? — оторвавшись от стихов, спросил Ашот.
— Война — это высшее состояние человека! — с пафосом начал было вещать Эрик, но тут же осекся. — Германия вынуждена бороться за свое будущее. Нам нужна земля. В России слишком много хорошей земли.
— Но ведь на этой земле люди живут, — заметил Ашот спокойно.
— После войны всегда людей бывает меньше, — замялся Эрик, часть можно переселить, часть будет работать. Мы научим…
— Это ты будешь меня учить? — поинтересовалась Нюся.
— О, фрау шутит. Я художник — портрет, пейзаж… У меня фермы нет.
— Вот не повезло мне, — ухмыльнулась Нюся, — надо же, как не повезло, правда, Левочка?
Левой смотрел на немца сухим, горячим взглядом.
— Я убью его, — вдруг приподнялся он. — Гад, гад! Фашист! Из-за тебя Федулов… Он спасал меня… А ты живой…
И тогда Нюся с отчаянной решимостью крепко обняла его, зашептала:
— Что ты, Левочка… Не надо сейчас. Жизнь-то долгая… сквитаетесь…
Я решил прекратить эту бесплодную дискуссию. Ребятам-то сейчас не взвинчивать свои нервы нужно, а хоть немного расслабить. Заснуть. Кто знает, что ожидает нас утром…
Вскоре тихо совсем стало в землянке. Сморила усталость моих товарищей. И Ашот задремал у