Хуже того. Тем, что и сегодня Петрович и Пешко ушли, так и не узнав о моем решении, я оскорбляю ребят. И предаю, роняю то большое, что связывает меня с Леной.

За эти дни в больнице я думаю не только о ней. И даже, пожалуй, меньше о Лене, больше о ребятах. Я перебрал в памяти все, чем жили мы эти четыре года, взвесил на точнейших весах, перемерил без скидок и хорошее и не очень, зачистил шлифы и снял пробы.

Они же правильные, чертовски правильные парни. Такие, как надо, хотя далеко и не ангелы. Они умеют вкалывать до боли в мускулах и на собраниях снимать толстую стружку с плановиков и снабженцев, зубрить сопромат и поднимать с лежки матерых секачей. Они терпеть не могут казенного пафоса и дешевых сантиментов, они насмешливы и едки, задиристы и грубоваты. Но все это только форма, только внешнее. Главное не в этом — в другом. Когда надо решать что-то, по-человечески серьезное, важное и большое, они же всегда поступают как люди. И все-таки и сегодня у меня не повернулся язык сказать, что я уезжаю.

Ай, Серега, Серега! Пешечка ты окаянная. Редкостного счастья ты экземпляр, все-то тебе в жизни ясно и понятно. Идешь ты по ней и вправду как пешка по доске, все вперед и вперед, если и рыскнешь на курсе, то строго на четыре румба, и выровнялся. Ты придешь к своему, станешь ферзем канатного дела, и когда-нибудь тогдашний Малышок будет сдавать техминимум по твоим учебникам. И это тоже важно и нужно. Но только я здесь при чем? У меня ведь нет этой цели! Я же приехал сюда из-за мамы, я же моряк, черт побери! И теперь, понимаешь, я должен, должен уйти на «Богатыре». И уйду. Без этого мне нет жизни.

Да, если бы Петрович пришел сегодня один, я сказал бы ему все. Самый старший из всех канатчиков, единственный, кто побывал на фронте, он почему-то сразу сошелся именно с нами, а потом стал совестью нашей четверки. С чего это началось? Когда? Пожалуй, с Малышка.

Я собирался тогда лететь в Москву за ружьями. А что? Разве четверо дружных холостяков не могут позволить себе такого? Могут, Набралась неделя за праздничные дежурства, ребята подсобрали копеек и решили сгонять меня в столицу. Конечно, отправились провожать.

Из города мы выехали рейсовым автобусом и время отмерили с хорошим запасцем. Все-таки узловой аэропорт, цивилизация, всяческие соблазны и перспективы. Но, еще не выбравшись из ущелья, поняли — спешили напрасно.

Над равниной, здесь бывает, такое, вторые уже сутки висел вязкий, кисельный туман. Машины ползли по дорогам, беспрерывно сигналя, с включенными фарами, осипшие от ругани инспектора рвали из рук права и сгоняли на обочины каждого, кто «прижимал» хоть под тридцать. Погода была еще та.

В новеньком, с иголочки аэропорту волнами качалось людское море. Рейсы откладывали на час, и еще на два, и «до тринадцати… пятнадцати… восемнадцати», отчаявшиеся отпускники штурмом брали кабинет начальника порта, и расторопные железнодорожники, подогнав прямо ко входу два автофургона, бойко торговали боковыми местами в дополнительных вагонах.

Мы попытались было по-тихому подойти к справочной — не вышло. Построились клином, давнули. В этот момент сзади раздался истошный, с переливами вопль.

— Мили-иция-я! Мили-иция-я!

Рядом с Петровичем, каланчой возвышавшимся над всей публикой, подпрыгивая от азарта, голосил какой-то деятель в сером габардине и каракуле. Поначалу я даже не понял, что произошло. Потом увидел.

От «каракуля» отчаянно, но безнадежно выдирался крепко схваченный за шиворот и за локоть какой-то шкет. Рука его, та, несвободная, была уличающе глубоко погружена в брючный карман Станислава Петровича.

— Мили-иция-я! Мили-иция-я! — «Каракуль» выводил рулады, как хозяйка ночлежки в пьесе «На дне». И в голосе его, визгливом, было какое-то такое пакостное торжество кляузника, что я на миг даже невольно пожалел пацана. Но у меня это вспыхнуло и прошло. А Петрович…

— Мили!.. — Неторопливым движением Бортковский протянул руку, снял с голосившего его каракулевую ушанку, изогнулся над ним, будто что-то разглядывая, и сожалеючи покачал головой.

— Так и есть.

«Каракуль» удивленно смолк, хотя добычу и не выпустил. Петрович так же неторопливо водрузил ушанку на место и грустно повторил.

— Так и есть.

— Что так и есть? — послышался чей-то недоумевающий голос.

— Протез он на плечах носит, вот что! — с великолепным возмущением рявкнул Петрович. — Отпусти парня, ты, псих на свободе. Видали Пинкертона? Племянник это мой, понимаешь, племянник. Сын сестры. Бывают такие, сестра, тетя, бабушка; Слыхал? Гостил он у меня, домой собирался, хотел я его самолетом отправить, а уж теперь — дудки. С этим Аэрофлотом сам скоро станешь на людей кидаться. Пойдем, Вася, пойдем, милый…

Так мы познакомились с Малышком — мальчишкой-старичком, который в свои пятнадцать с небольшим хватил такого и столько, что и взрослому можно навсегда позабыть про улыбку. Сирота- приемыш, выросший в доме не то баптистов, не то трясунов — разница всегда была мне не очень понятна, — нещадно «поучаемый» за строптивость и непокорство, он сбежал, спутался со шпаной, начал подворовывать…

Мы забрали его с собой, привезли в Город и прописали, сначала у меня, потом в общежитии, поставили на канатку учеником и погнали в вечернюю школу. Неожиданно, во всяком случае для меня, все пошло хорошо с самого начала. Видно, Юрка — так звали «племянника» — достаточно щедрой Аферой хлебнул натуральной, не из книжек уголовной романтики и возненавидел ее отчаянно. Но, по совести говоря, мы бы никогда не ввязались во все это, если бы не Петрович…

Я сижу у окна. Сумерки быстро, совсем как засвеченная бумага в ванночке с проявителем, набирают сочную черноту. Она поднимается снизу от города и разом стирает теневой рисунок рельефа на склонах Пика. По густеющему этому фону дрожкие светлячки матовых фонарей намечают ломаный график, схему канатки в вертикальном разрезе. Впрочем, на них я не гляжу — схема известна наизусть, бессчетно, в туман и пургу, исхожена сверху и донизу.

Я смотрю туда, где на опорах «пассажирки» сегодня, как и в тот день, тревожными частыми вспышками перемигиваются парные огоньки штормовых сигналов. Они зажглись недавно, видно, снова задувает, и я машинально отметил про себя время — двадцать тринадцать. Что ж, третья смена уже разъехалась, последняя только-только заступила, сейчас «пассажирка» может и постоять. Тогда — не могла.

* * *

Мы сидели в дежурке, все пятеро, и время от времени подходили к дверям, чтобы глянуть на небо, — весь день над перевалом бушевала гроза. А когда воздух насыщен электричеством, не очень-то приятно лазить по железным опорам. Но грузовая была в порядке — линии вперебой курлыкали роликами подвесок и не слишком частили, и мы скучали понемногу.

Бражелон, ковыряясь в очередном своем сверхкарманном приемничке, высвистывал что-то на редкость заунывное, Сергей по обыкновению углубился в учебник, Малышок и Петрович ладили дверцу к печушке. Я лежал на жесткой лавочной доска под самым селектором, закинув руки за голову и предаваясь воспоминаниям.

Печурка затрещала, и Юра, достав замасленную тетрадку, присоединился к Пешке — вслух начал бубнить косолапые формулировки техминимума: «Несущий канат — это канат, по которому движутся подвесные транспортные средства. Тяговый канат — это бесконечный канат, к которому замками крепятся ходовые тележки подвесных транспортных устройств, приводимых в движение тяговым канатом. Подвесные устройства транспорта состоят из ходовой тележки, шарнирно соединенной с подвеской и саморазгружающегося вагона, шарнирно соединенного с развилкой подвески. Ходовая тележка состоит из рамы, к которой на серьгах крепятся каретки, каждая из которых имеет по два несущих ролика. Ролики крепятся…»

Потом, помню, я стал составлять словарь одинаковых по звучанию и совсем несходных по смыслу

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату