думаю, успешно.
Персонал, согласно моим инструкциям, расставил кресла кружком, причем одно, с высокой спинкой, которое в спектакле будет выполнять функцию трона, поставили «во главе» кружка, как раз под портретом Эммы Лазарус кисти Сент-Клера. Оно, как вы понимаете, предназначалось режиссеру.
Мы с Гамбургером явились точно вовремя; труппа уже была в сборе. Когда мы вошли в библиотеку, шелест стих. Это была торжественная минута. Гамбургер, должно быть, почувствовал, что я волнуюсь, — он ободряюще потрепал меня по плечу. Но к моему ужасу, кресло режиссера было занято, притом совсем неизвестным мне человеком — седобородым мужчиной в очках, одетым в свитер, вельветовые брюки и мокасины (без носков!). Он сидел в кресле наискось, небрежно перебросив ногу через подлокотник. Увидев, что я смотрю на него, он весело улыбнулся и слегка помахал мне рукой.
Мой первый режиссерский кризис! Труппа, сгорая от любопытства, ждала, что я предприму. Я понимал: один неверный шаг, и мой авторитет рухнет. Я только пожал плечами и неторопливо проследовал к другому креслу, поставленному, как ни смешно, под ранним Зелингером — выпотрошенной пурпурной кошкой на ярко-желтом с зелеными пятнами фоне. «Кресло режиссера там, где режиссер сидит», — провозгласил Гамбургер в роли как бы греческого хора. Напряжение, во всяком случае, спало.
Нашим новым жильцом, как выяснилось, стал некий Герхард Кунстлер. Он прибыл сегодня после обеда и пока осматривался. (Дамы в труппе, в свою очередь, присматривались к нему.) Он объяснил, что заглянул к нам просто из любопытства — выяснить обстановку, познакомиться с новыми людьми, увидеть, что за ерундой (не сочтите за обиду) мы тут занялись. Мы можем продолжать и не обращать на него внимания. Вообще-то он хотел организовать партию в покер, но это подождет.
Я открыл собрание, сказав несколько лестных слов о «нашей маленькой семье служителей Мельпомены», объяснил, что, на мой взгляд, режиссер — это отнюдь не диктатор, и объявил о некоторых переменах в распределении ролей: Гамбургер будет играть Горацио, Сало Витковер — Полоний, Пинкус Пфаффенхайм — призрак, Красный Карлик повышен до первого могильщика, а Фредди Блум согласился взять роль Клавдия. Последнее вызвало некоторый ропот (у Блума, как мы знаем, есть недруги), особенно был недоволен Сало Витковер, переживший двух режиссеров в качестве короля-злодея. Но и Витковер отчасти смягчился, когда я сказал ему, что его идея музыкального оформления еще дискутируется и если мы примем ее, то «Пышность и торжества» в равной мере годятся и для Полония — и останутся за ним. Затем я изложил мою концепцию трагедии, оговорившись, что она отличается от концепции Адольфа Синсхаймера лишь в нескольких пунктах. Мадам Давидович, я заметил, при этом занервничала, но высказываться не стал
— Я хочу сместить акценты и выделить важную тему прелюбодеяния, — начал я и по возможности доходчиво изложил свои соображения.
Восприняты они были, должен сказать, одобрительно, даже с восхищением. Лотти Грабшайдт, например, воскликнула: «О-о!»
— В этом есть перспективы, — великодушно сказал Витковер.
— В этом нет перспектив, — вдруг вмешался Кунстлер.
От этого человека явно надо ждать неприятностей. Будь начеку, Корнер.
— Скажите, мистер Кунстлер, — обратился к нему я. — А вы не могли бы внести какой-либо вклад в нашу маленькую постановку? Мы всегда рады приветствовать новые таланты.
— Забавно, что вы спросили. — Он не заметил моего сарказма. — Много лет назад я орудовал светофильтрами в летнем репертуарном театре. В Боулдере, если быть точным; это в Колорадо. Три пьески до сих пор помню слово в слово. — Он пересчитал по пальцам: — «Гамлет», «Лиззи Борден» и «Роз-Мари». «Дай мне мужчин, с твердым сердцем мужчин». Так там было. «Плечо к плечу и кирпич к кирпичу» — этот номер обожали в Колорадо. Ну, я был молод. Нужны были деньги на краски, на сосиски, на пиво. Моя большая удача еще была впереди — стенная роспись в антресоли Биржи, в Топике — «Флуктуации», 1951 год. Возможно, вы ее видели. Остальное, как говорится, — история. Но актерство — не по моей части. Если хотите, я мог бы написать вам декорации. Только скажите.
— У нас уже есть прекрасные декорации, — сказала Минни Хелфинстайн, в данный момент — фрейлина, но в случае, если откажется Тоска Давидович, — замена на Офелию. — Вы бы видели декорацию для первого акта, мистер Кунстлер. Можно разглядеть каждый кирпичик на парапете.
— Реалистические? Это кануло с динозаврами! — Кунстлер так захохотал, что раскашлялся. — Сигары, — пояснил он. — Не беспокойтесь, я могу их закрасить. Мне видится черный фон с разбросанными асимметричными формами приглушенных цветов.
— Декораций нет в сегодняшней повестке, — сказал я. — Мы можем обсудить их в другой раз.
— Господин режиссер! Эй, господин режиссер! — Это, конечно, Тоска Давидович энергично привлекала мое внимание, широко взмахивая руками и тряся жировыми тканями. — У меня вопрос, господин режиссер: как вы намерены быть (У-ух!) с христианским погребением? — Надо ли объяснять, что ее голос был полон яду?
Решительный миг наступил, как мы все и ожидали. Только Кунстлер глядел озадаченно; остальные в нетерпении подались вперед. Установилась глубокая тишина.
— Мы не будем лезть в текст Шекспира, Тоска, если не считать, конечно, сделанных Синсхаймером купюр. (Синсхаймер сделал несколько разумных купюр ввиду длины «Гамлета», а также слабости мочевых пузырей по обе стороны просцениума. Поэтому же у нас три антракта.)
— В таком случае, — сказала она, бурно поднявшись с места, — некоторые из нас здесь не останутся. Для начала можете поискать себе новую Офелию.
Но у меня было время подготовиться к этому вызову. Перчатка была брошена к моим ногам. Я оставил ее лежать.
— Вы, Тоска, человек необыкновенной впечатлительности. Таким людям требуется особое мужество, чтобы совладать с обычными паршивыми фактами жизни. — Это охладило ее. — Но дело в том, что люди в этой пьесе — христиане, а христиане рассчитывают на христианское погребение. С этим мы ничего не можем поделать, не подвергнув возмутительному насилию пьесу.
— Ха, — она тряхнула головой и уперлась кулаками в бока.
— Но для вас лично, Тоска, есть хорошая новость: Офелию не хоронят по-христиански.
По труппе пробежал взволнованный шепоток.
— Вспомните: ее хоронят по «искаженному обряду». «Что вы еще добавите из службы?» — спрашивает Лаэрт. «Ничего», — отвечает священник. Не вмешайся высшая светская власть, Офелию вообще не хоронили бы на кладбище. Так что христианское погребение для нее исключено.
Давидович нахмурилась и опустила руки.
— Не будем забывать, что нам сказал Синсхаймер, этот выдающийся знаток театра, о «добровольном отказе от недоверия», который составляет суть поэтической веры1. Погрузившись в происходящее на сцене, публика считает вас Офелией, но та же самая публика знает — ив программке это ясно сказано, — что Офелию всего лишь играет Тоска Давидович.
— Ну, может быть. — Тоска села.
— И после спектакля, когда вы выходите на поклоны, когда посылаете воздушные поцелуи восторженной публике, она будет выкрикивать не ее, а ваше имя: «Тоска! Тоска!»
— Тоска, умоляю вас, — вмешалась Лотти Грабшайдт, — прислушайтесь к его словам.
Тоска надула губы.
— Я должна подумать.
— Нечего тут думать, — надменно произнес Красный Карлик. — Да или нет?
— Поляков, прошу вас. Тоска понимает, что времени у нас в обрез. Она не заставит нас долго ждать. Скажем, к завтрашнему утру, а, Тоска? Хорошо. А пока что, господа, — плавно продолжил я, — мы должны согласовать дату нашей премьеры. День благодарения на носу. Предлагаю ориентироваться на последний день Хануки2. Расписание репетиций на неделю и другие материалы будут вывешиваться на доске объявлений как обычно. И еще одно: надеюсь, вы доверите мне послать от имени труппы букет цветов нашему бывшему режиссеру.
Одобрительный гул.
— Только не от Пинскера на Бродвее, — язвительно сказала Давидович.
— У него одно барахло. Для Наума можно и раскошелиться.