котлет из парного, купленного на рынке мяса Андрей узнал только в доме Марьи Андреевны и, как он мне признавался, с непривычки они ему даже не понравились.
Присутствие Андрея действовало на Марью Андреевну настолько успокаивающе, что дочери позволялось пойти с ним вечером на каток, что до сих пор было категорически запрещено, так что учиться кататься на своих замечательных чешских фигурных коньках Вере приходилось днем, когда на катке толкались одни малыши да спортсмены на длинных «ножах» лениво сновали один за другим по кругу. Но даже и тогда она находилась под неусыпным надзором матери, наблюдавшей за ней с холодной открытой трибуны.
Я так и вижу нашу добрейшую Марью Андреевну: в круглой котиковой шапочке, обвязанной поверх белой пуховой шалью, в роскошной беличьей шубе чуть не до пят, в больших белых валенках, с термосом горячего сладкого чая и почему-то с большим полевым биноклем на груди. То есть понятно почему: образ сидящей в засаде и охраняющей дочь матери требовал бинокля и, может быть, даже какой-нибудь старой берданки или нагана в кобуре, вроде тех, что носили женщины-вахтерши на заводской проходной, хотя, конечно, ни бинокля, ни нагана не было. Иногда, впрочем, днем Веру отпускали на каток и без родительского надзора, если за ней заходила Нина, но вечером… Вечером Нина не могла служить надежным гарантом безопасности дочери, так что вечерние катания были для Веры под запретом, пока, на ее счастье, не появился Андрей.
Но это при условии, что днем Андрей заходил к Вере, чтобы пообедать и приготовить с ней уроки, если же он появлялся только вечером, с коньками на плече, то чаще всего встречал категорический отказ, и только появление дополнительной поддержки в виде нас с Ниной заставляло Марью Андреевну сдаться. Вчетвером мы выглядели не только привлекательно, но и надежно, уверенно, устойчиво, никакая внешняя сила, казалось, не могла разбить нашу дружную четверку. Однако вечером, когда каток закрывался — а тишина, должен вам сказать, в городе по вечерам стояла такая, что если в их доме, что в двух автобусных остановках от стадиона, открыть форточку, то вместе с клубами морозного воздуха в комнату ворвутся и отголоски танцевальной музыки, под которую мы все дружно скользили по кругу, так что, когда каток закрывался, Марья Андреевна могла узнать это, не глядя на часы, — с той самой минуты, как стихала музыка, начинала Марья Андреевна приглядываться, прислушиваться и ждать, так что в лучшем случае Андрею удавалось заскочить вместе с Верой в подъезд и тут же, у входа, у большой горячей батареи прижаться к ней, потереться холодной щекой об ее холодную щеку, поцеловать в ждуще приоткрытые, детские, потрескавшиеся от поцелуев на морозе губы. Но со второго этажа уже доносились знакомые звуки торопливо отпираемых замков — еще один поцелуй — затем шарканье по ступенькам шлепанцев — еще один, самый последний — и вот уже тень Марьи Андреевны в халате и бигудях нависала над ними, и они, такие юные, такие красивые, такие невинные, обреченно смотрели на нее снизу вверх.
Но даже и таким проводам я завидовал… Завидовал? Да, завидовал. Не Андрею завидовал, потому что Андрей ни в ком не возбуждал зависти — никто не завидовал черной завистью тому, что он такой привлекательный, обаятельный, спортивный и так далее и тому подобное. Но завидовал его отношениям с Верой, завидовал самому факту отношений (слово «любовь» между нами не употреблялось), в то время как нам с Ниной отводилась скучная роль доверенных лиц: нам плакались после бурных, но недолгих размолвок, нас просили помирить с обиженной стороной, нам доверяли передавать записки словом, в этой оперетте нам были отведены роли субретки и слуги, второстепенной, почти комической пары, которую выпускают на сцену в перерывах между ариями главных героев, чтобы заполнить время — ведь по ходу пьесы между ариями должно пройти несколько дней, не могут главные герои поссориться и в тот же день помириться, чтобы, не откладывая дело в долгий ящик, тут же и пожениться, ко всеобщему удовольствию. Так, чего доброго, вместо трех действий получится одно, зрители лишатся возможности посидеть в буфете и прогуляться по фойе, демонстрируя новые туалеты, сшитые специально к походу в театр, зрители, пожалуй, и вовсе перестанут ходить в театр, и театр, глядишь, прогорит с такими короткими пьесами, так что давайте, ребята, выходите на сцену, разыгрывайте собственную шуточную любовь, которая лишь пародия на любовь настоящую, героическую, но кто знает, может, со временем, когда вы станете старше, заслуженнее, вам и доверят играть героев и героинь, пока же их играют другие заслуженные, а вы учитесь у них и ждите своего часа.
Вернусь, однако, к тому, с чего начал.
Если в своих записках я буду скрупулезно отражать каждую мелочь, каждое ничтожное событие нашей совсем еще детской, в сущности, жизни, то придется исписать несколько не тетрадей, но томов, прежде чем та полузабытая зима сменится долгой и нездоровой уральской весной, и наступит наконец долгожданное лето: настоящее лето, не чета нынешнему — жаркое, солнечное, с бесконечными купаниями и катаниями на моторной лодке Сашкиной матери, незабвенном «речном трамвае». Потратив два-три тома на лето (честное слово, оно заслуживает того!), я столь же неторопливо перейду к осени, к неизменному праздничному дню 1 сентября, сменяющемуся все теми же школьными буднями, которые мы, шестеро, встретили в новом качестве: мы были уже не девятиклассниками и восьмиклассницами, а десятиклассниками и, соответственно, девятиклассницами.
Однако нет у меня такой возможности, не отпущено мне времени на такого рода подробности, поэтому лето между девятым и десятым классом я пока пропущу, вернусь к нему только в случае необходимости, если запутанный ход воспоминаний заставит вернуться и оживить какое-нибудь событие, которого я сейчас, видит бог, припомнить не могу и которое само выскочит вдруг из потемок лабиринта памяти наподобие Минотавра. Пока же отмечу, чтобы не забыть, что лодка наша была шестиместной и все шесть мест в то лето были заполнены уже не случайными, а всегда одними и теми же людьми, нашей уже сплоченной командой, и шестым, до сих пор ни разу не упомянутым членом команды был наш иностранец Боб Куки — тогда еще Боря Кукушкин.
Почему Боря иностранец — тоже в свое время. Тогда же у него было прозвище Путешественник, потому что именно путешественником он собирался стать едва ли не с первого класса. И сколько ни внушали ему добрые учителя, что нет в наше время такой профессии — путешественник, что придется ему стать либо геологом, либо географом, либо моряком или дипломатом, Боря все равно упрямо твердил свое: «Я буду путешественником!» — и выслужил своим упрямством постоянное прозвище.
Он был самый маленький из нас, самый хилый и самый смешливый, обожал анекдоты и розыгрыши, а на корабле нашем обычно был впередсмотрящим. То есть располагался на неудобном треугольном сиденье на носу и жадно всматривался вдаль — часто в тот самый бинокль, с которым Марья Андреевна охраняла Веру на катке и который она доверяла Боре на время наших экспедиций. И Веру, кстати, тоже нам доверяла, поскольку нас было уже не четверо даже, как на катке, а шестеро, и с нами почти всегда была или Фаза или подрастающий Вольт. Так что нас было шестеро в лодке, не считая собаки…
Итак, Боря был вечным впередсмотрящим. В ногах у него стояли наши сумки и рюкзаки с провиантом, одеялами, спальными мешками и т. п. Далее на первой гребцовой банке сидел, когда мы шли под веслами, я. Затем Андрей тоже на веслах. Мы двое гребли лучше всех и были самыми выносливыми. Между Андреем и Сашкой на одном сиденье сидели, обнявшись, наши девочки, а на корме, за рулем или за мотором, как получится, сидел Сашка. У него в ногах обычно лежала собака — будь то Фаза или ее молодой сын. Когда мы шли не на веслах, а на моторе, Фаза предпочитала лежать в ногах у меня, а вот Вольт никогда.
Мотор ломался довольно часто, и довольно часто приходилось нам грести — спиной к будущему, лицом к нашему прошлому, шутили, помнится, мы, за что девочки обижались на нас. Вроде бы не всерьез обижались, и мы вроде бы шутили, но ведь на самом деле наши милые девятиклассницы в то лето становились для нас с Андреем прошлым, о чем ни они, ни мы сами не догадывались.
Прекрасная Дама вовсе не обязательно должна быть красавицей — это знали поэты со времен Гомера, узнали и мы, ученики 9-го… нет, уже 10-го «В» класса, влюбившись в новую учительницу русского языка и литературы, а влюблены в конечном счете оказались все, поголовно, хотя поначалу новая литераторша нам не понравилась. Она показалась слишком маленькой, слишком худенькой, невзрачной — особенно в сравнении с прежней преподавательницей, опытной, немолодой уже Марьей Андреевной, которой пришлось тогда на время уйти из школы из-за тяжелой болезни мужа.
Марья Андреевна была… Она была большая! Да, пожалуй, именно это самое приходило в голову, едва заходил разговор среди внезапно осиротевших учеников: большая и теплая — в том смысле, в каком