догадывается о моем постоянном унижении перед ним, и воображаемые картины захвата и допроса тешат его оскорбленное самолюбие. А поскольку я признаю свою вину, а значит — и право Горталова на мщение, я даже мысленно не прошу у него пощады, я лишь пытаюсь внушить ему: раз уж ты целый год терроризируешь меня, гасишь сигарету о тыльную сторону моей ладони, где от многочисленных ожогов образовались незаживающие язвы, раз ты заставляешь меня снова и снова испытывать унижение, — ну так удовольствуйся этим, не изобретай для меня новых мук!
И до сих пор, когда я просыпаюсь наутро после вечеринки, где судьба столкнула меня с Горталовым, мне мерещится, что я не выдержал и высказал это ему в глаза. И требуется время, чтобы успокоиться и увериться в том, что этого не было, что мне опять удалось — удалось, удалось! — выйти из щекотливого положения незапятнанным, и никто, даже всезнающий Горталов, так и не догадался, какого страшного унижения я избежал.
И тихая чистая радость переполняет меня, и в награду за одержанную победу я прощаю себе мелкие прегрешения, без которых не обходится наша земная жизнь.
Среди прегрешений я не числю нехорошие мысли относительно Горталова. Горталов — не кабинетный начальник, любит он риск, любит видеть страх в чужих глазах больше всего на свете, а потому чуть ли не каждый день подвергается опасности, пренебрегая к тому же бронежилетом и тяжелой защитной каской типа «Сфера». И не заговорен же он от шальной пули или удара ножом. И сколько таких случаев ежедневно фиксируют милицейские сводки. Почему бы в очередном списке не оказаться и его фамилии?
Понятно, что мне это невыгодно. Погибший Горталов — это Горталов герой, Горталов — мученик, Горталов — памятник самому себе. Каменный гость, перед которым Дон Жуан мелок, не то что я. Живой и отягощенный бытом Горталов скорее измельчает в глазах Майи и изгладится из памяти, чем Горталов, высеченный в граните. И если что — придется сопровождать ее на кладбище и стоять в отдалении, покуда будет она там кудри наклонять и плакать… Но с этим я как-нибудь примирюсь. Зато насколько увереннее я буду себя чувствовать, зная, что мой соперник — призрак, дух, воспоминание, а не закованный в броню робот-полицейский!
Я молю небеса о чуде, понимая, что молиться о таком безнравственно, а главное — бесполезно. Крайне редко что-то случается с людьми, которые занимают в нашей жизни ключевое положение. Судьба небрежно и безжалостно убивает и калечит знакомых и родственников, которые не делают нам ничего дурного, зато врагов и недоброжелателей нарочно оберегает и опекает, лишь бы досадить нам.
Утешает лишь то, что Майя меня не осуждает.
Сама, оказывается, не раз примеряла перед зеркалом траур, находя вдовство куда более выигрышным, чем развод.
— Но ведь не убивать же мне самой Горталова… — задумчиво говорит она, глядя мне прямо в глаза своим ясным, открытым и в то же время вечно ускользающим, загадочным взглядом. И прежде чем я додумываю за нее, что можно переложить неприятную миссию на кого-нибудь другого, например, на меня, добавляет: — Нет, этого бедный Горталов все-таки не заслужил.
Немного бравируя, мы говорим о том, что убийство вообще себя не оправдывает: попасться легко, а если и не попадешься, будешь жить с вечной тяжестью на душе, и потом, если убивать придется кому-то одному…
— Тебе, например…
— Почему именно мне?
— Ну, ты все-таки мужчина, тебе сподручнее…
— …если убивать придется одному, второму потом не захочется связывать жизнь с убийцей, а если вдвоем — будет тяжело каждый день видеть лицо сообщника и понимать, что ему столь же тяжело видеть твое лицо. Словом…
— Словом, Горталова мы пока убивать не будем! — подводит итог Майя.
— Пусть живет, — охотно соглашаюсь я, довольный, что этим полушутливым (и даже менее, чем «полу», процентов на тридцать, не более) разговором мне отпущены мои воображаемые грехи.
Браки, возможно, совершаются на небесах, зато все без исключения разводы — на земле. И хотя почти каждый развод оборачивается новым браком, как-то уже меньше верится в небесную природу брачных уз, как-то яснее осознаешь, что даже лучшая из женщин — земное существо и жить с нею придется не в безвоздушном пространстве. А в пространстве, выстроенном не тобой и не для тебя. В моем случае — господином Горталовым.
Так что мне только на словах просто: взять чемодан с диссертацией и перебраться к будущей жене. А каково это на самом деле — войти с жалким чемоданишкой, а не сундуком Монте-Кристо (сундук многое бы упростил) в дом, где прогибаются полы под невидимыми, но оттого не менее тяжелыми шагами вечного Каменного гостя, где преследует тебя призрак отца Гамлета? Лучше не вспоминать…
Призрак в постели меня не беспокоит: Майя давно не его, а моя женщина, я стал для нее более привычным и своим, чем бывший муж, — и эта привычность, которая в ином случае огорчила бы меня, в чужой постели служит мне защитой. К тому же, мне кажется — я надеюсь — хочется верить, — здесь я Горталова превосхожу. По крайней мере Майя до сих пор не жаловалась, хотя довольно долго, до самого переезда к ней, мне приходилось жить с двумя женщинами сразу.
Тут меня удивила Инна. Когда разрыв и развод стали явью, она не прогнала меня из супружеской постели, а наоборот: стала более требовательной и раскрепощенной. А когда я прямо спросил ее, не пытается ли она таким способом удержать меня, она хмыкнула:
— Ну вот еще!
— А выглядит именно так… А-а… понял: ты хочешь заездить меня, довести до полового бессилия с тем, чтобы Майя сама от меня отказалась. Так?
— Ну вот еще!
— Необычайно богатый для филолога лексикон…
— Помолчи! Ты меня отвлекаешь!
Сидя в любимой позе наездницы, Инна откинула голову назад, закрыла глаза и вонзила острые длинные ногти в мои беззащитные голени… По ее легкому спортивному телу прошла судорога. Упав мне на грудь, она прошептала:
— Дурачок! Я просто беру то, что мне пока что принадлежит. Успею еще, належусь одна в холодной постели…
Теперь я знаю, что это была неправда. Инна не боялась одиночества в холодной постели. У нее тогда уже был на примете человек, чтобы согревать постель. Когда я узнал, кто он, меня слегка удивил ее выбор. В заместители мне она выбрала нашего общего приятеля и моего однокашника по юридическому институту Леню Жвакина. Адвокатской карьеры он не сделал, хотел попасть в депутаты, но не попал — и переквалифицировался в художники. Чуть ли не каждый день можно видеть Леню на бульваре — атлетическая фигура, красивая голова, роскошная грива тициановских волос на фоне убогой живописи, и каждый вечер он собирает непроданные картины, связывает их веревкой и тащит, перебросив через плечо, за четыре квартала домой. Одну из них Леня подарил нам с Инной еще на новоселье, вскоре после моего возвращения с Севера, — и так она и осталась в некогда новой квартире вместе с прочим имуществом. И вместе с Инной.
Когда Леня поселился у Инны, он первым делом написал копию этой картины и подарил нам с Майей. Видимо, этот сюжет (три беременные женщины, несущие в руках бокал с вином, книгу и фонарь) неуловимым образом связан в Лёнином мозгу со мной. Возможно, в его снах, наверняка истолкованных для него Инной, отцом трех будущих детей являюсь я, а книга у средней беременной — моя будущая докторская диссертация.
Не знаю, как Жвакину, но мне было непросто улечься в постель, еще не остывшую после тяжелого горячего тела Горталова. Что-то во мне противилось самой мысли об этом. Хотя умом я и понимал, что каждый день в нашей стране расходятся сотни, а то и тысячи мужчин и женщин, и при нашем невысоком материальном уровне подавляющее большинство из них не могут начинать жизнь с нуля. Даже если все разведенные мужья уйдут из дома с одним-единственным чемоданом, то практически всем разведенным