медноголосый туш.
Потом начинаются речи пострастнее: бурные излияния патриотической скорби. Умы воспламеняются, каждый осёдлывает своего любимого конька и знай его подстёгивает. Агроном, артист, помещик, дамский угодник — все распространяются о своём без соблюдения каких бы то ни было правил благородной конверсации,[159] предписывающих выжидать, пока кончит другой; все кричат наперебой, пока наконец верх не одержит тот, кто затянет грустную песню. Остальные подхватят, и вот уже вся зала тянет, уверенная, что нигде в мире не поют складнее и красивей.
Стол тем временем быстро заполняется пустыми бутылками.
Но вот пароксизмальное это состояние достигает следующей стадии. Кто прежде разглагольствовал, теперь еле ворочает языком и, запнувшись, поправляет дело ругательством. Какой-то патриот трижды пытается начать прочувствованную речь, но скорбь о былой славе до того стесняет ему грудь, что все три раза слова тонут в горьких рыданиях под общий гогот собравшихся. Другой, всех уже перецеловав, с распростёртыми объятиями валится на цыган-оркестрантов, в нежных братских чувствах заверяя кларнетиста и контрабасиста. А иной холерического темперамента питух на противоположном конце стола, имеющий обыкновение завершать каждое возлияние дракой, уже пускается безобразить, уже лупит кулаком по столу, клянясь, что убьёт обидчика. К счастью, он сам не ведает, на кого так рассердился. Весельчаку-певуну уже мало просто драть глотку, прихлопывая да притоптывая, — в ход идут бутылки, тарелки, швыряемые об стенку: чем больше осколков, тем полнее торжество. А заломивший шляпу плясун самозабвенно выделывает что-то ногами по самой середине зала в счастливой уверенности, будто все на него загляделись. Побезмятежней же нравом дремлет себе, откинувшись на спинку и вскидываясь, лишь понуждаемый чокнуться, да и то не очень понимая, вино он пьёт или кожевенные квасы.
Спадает это возбуждение, однако, уже не постепенно, а сразу.
Оно, как и всякая лихорадка, тоже знает свой кризис, после которого наступает перелом.
За полночь нестройный гомон утихает. Прямое возбуждающее действие вина проходит. Кто пал его жертвой, не выдержал, тех укладывают спать, но остальные остаются на местах, продолжая попойку — уже не хмеля, а молодечества ради: показать, что вино им нипочём. Вот когда наступает черёд настоящих героев: тех, кому первый стакан ещё не может развязать язык, но связать — не может уже и десятый.
Вот когда пить принимаются тихо, рассказывая за стаканом вина анекдоты.
Друг дружку не перебивают, а выслушав, заверяют: «А я так получше знаю анекдотец». И тут же начинают: «А вот что там-то и там-то случилось, сам был, своими глазами видел».
Анекдоты переходили порой в прямую неприличность, и не по душе было мне слышать смех Лоранда над сальностями, полными неуважения к женщине.
Успокаивала только уверенность, что наши в такой поздний час давно уже спят. Не может быть, чтобы маменька или ещё кто-нибудь подслушивал за боковой дверью.
Но вот Лоранд завладел разговором, задав вопрос: какой народ славится по части выпивки, всех может перепить?
Сам он, не дожидаясь, тут же высказался в пользу немцев.
Это задевающее национальную честь утверждение сразу же, естественно, вызвало сильнейшие возражения.
Мадьяр и тут никому своего первенства не уступит.
Некоторые, попокладистее, попытались было восстановить согласие, отдавая преимущество кто англичанам, кто сербам, но ни одну из тяжущихся сторон это, разумеется, не удовлетворило. Осмелившийся бросить вызов общественному мнению Лоранд вынужден был сослаться на известнейшие примеры.
— Погодите, вот послушайте! Однажды послал герцог Батяни две гёнцских бочки[160] лучшего вина в подарок монахам-гибернийцам. Но за провоз дорогого венгерского зверскую пошлину взимают за Лейтой.[161] Монахам двадцать золотых пришлось бы уплатить, кругленькая сумма! И вот они, чтобы сберечь денежки, но и вина не упустить, взяли и тут же, не сходя с места, беспошлинно выпили две бочки.
Ах, подумаешь! Ему тотчас привели пример вдвое-втрое лучших питухов — по эту сторону Лейты.
— Ну а Пепи Геннеберг, тёзка твой, — повернулся он к Дяли, — который ещё такой обычай придумал: проденет сидящим с ним шнурок в мочки ушей и, как опрокинет стакан, всем тоже до дна приходится пить, иначе хозяин уши порвёт.
— А, это нам не подойдёт, у нас уши не проколоты! — крикнул кто-то.
— Мы и так пьём, незачем нас за уши тянуть! — подал реплику другой.
— Всё, что немец может, и мадьяру под силу!
Таков был единодушно одобренный приговор.
— И вартбургский стаканчик тоже опрокинете?
— Какой ещё, к шутам, вартбургский стаканчик?
— А вот в Вартбурге приятели зарядят за весёлым застольем пистолет, нальют в дуло вина, взведут курок — и так, со взведённым курком, опорожняют в знак дружеской приязни, пустив по кругу этот длинненький стаканчик.
(Ты это неспроста, Лоранд!)
— Ну? Никто не хочет штуку вартбургских удальцов повторить?
— И не хочу, и тебе не советую! — раздался голос Топанди.
— А я хочу.
Это не Лоранд сказал, а Дяли.
Я поглядел на него. Совершенно трезв! Этот не пил, когда другие пили, только пригубливал.
— Хочешь — так давай попробуем! — подбоченился Лоранд.
— Пожалуй, только ты первый!
— Я-то выпью, а вот ты нет.
— Если ты выпьешь, так и я выпью. Только сдаётся мне, что не выпьешь.
И тут меня потрясла внезапная догадка. Теперь я всё понял, теперь всё как на ладони, вся мистерия этих десяти лет! Всё ясно: кто здесь преследуемый, кто преследователь. И судьбу обоих я держу в руках с неотвратимой решимостью архангела, сжимающего свой меч.
Можете теперь продолжать!
Щёки у Лоранда лихорадочно горели.
— Ладно, парень! Тогда спорим!
— На что?
— На двадцать бутылок шампанского! И чтобы тут же выпить.
— Идёт.
— А кто сробеет, с того — отступное!
— Вот оно!
Оба достали кошельки, выложили по стофоринтовому билету.
Я тоже вытащил кошелёк, достал из него сложенные бумажки — но не ассигнации.
— Вынь из сумки мои пистолеты! — крикнул Лоранд гайдуку.
Гайдук оба положил перед ним.
— А заряжены они? — усомнился Дяли.
— Глянь в дуло, головка пули смотрит прямо на тебя.
Дяли почёл за лучшее поверить не глядя.
— Значит, на спор: проигравший за двадцать бутылок платит.
Лоранд взял свой стакан, чтобы перелить из него в пистолет красное вино.
Всё охмелевшее общество примолкло во время этой сцены, застыв в каком-то мучительном напряжении. Все взоры приковались к Лоранду, словно силясь отвратить его от этой безумной затеи. На лбу Топанди выступили крупные капли пота.
Я мягко придержал Лоранда за руку, в которой был пистолет, и посреди общей тишины спросил:
— А может быть, вам жребий бросить, чтобы решить, кто первым проделает эту вашу штуку?
В замешательстве оба подняли на меня глаза.
Кажется, их тайна раскрыта?
— Только, если будете тащить жребий, — продолжал я спокойно, — не забудьте получше проверить свои имена, чтобы не повторился тот фокус, что десять лет назад, когда вы решили, кому с белой слонихой танцевать!
— Какой фокус? — побелев как мел, пролепетал Дяли, привставая со стула.
— Да ведь ты, Пепи, всегда фокусничать любил, вот и в тот раз вы меня заставили жребий тянуть и сказали бросить обе бумажки, и вынутую, и оставшуюся, в камин. Но я бросил вместо них танцевальную программку, а записки спрятал, сохранил. Ты и вместо своего Лорандово имя написал. Так что какую бы бумажку я ни вытянул, везде стояло бы: Лоранд Аронфи. Вот они, при мне: две половинки разорванного листка, одно и то же имя на обеих, на обороте письма от госпожи Бальнокхази.
Дяли медленно поднялся, вперив в меня неподвижный взгляд, будто перед ним вырос призрак.
А между тем в моём голосе не было никакой угрозы. Я скорее подтрунивал. С улыбкой разгладил перед ним и составил вместе два клочка лиловатой бумаги, которые в точности совпали.
Зато Лоранд, сверкнув глазами, выплеснул свой стакан прямо в лицо принявшему непринуждённую позу светскому хлыщу. Тёмно-красное вино потекло по его белому вышитому жилету.
— Спорить с людьми в подобном состоянии не имеет смысла, — стирая салфеткой с лица следы этого поношения, произнёс Дяли с небрежной холодностью. — На оскорбления пьяных я не отвечаю.
И попятился к выходу.
Скованные изумлением присутствующие ему не препятствовали. Стряхнув опьянение, они в первую минуту растерялись, не зная, как поступить и что делать.
Но я-то, я был трезв, мне не надо было стряхивать опьянение.
Вскочив и одним прыжком настигнув беглеца, схватил я его за шиворот, словно разъярённый тигр какого-нибудь жалкого мышонка.
— Я, я не пьяный! Я вообще не пью, и ты это знаешь! — возопил я, сам себя не узнавая, и притиснул к стене негодяя, который затрепыхался, как пойманный нетопырь. — Я, я дам тебе по физиономии за эту твою фальшивку, негодяй!
Хорошо знаю, что мой удар был бы для него последним — скорее к моему, чем к его несчастью, не окажись рядом мой добрый гений, не удержи меня от недостойной расправы.