— Знаешь, я все-таки не могу их понять, — сказала она через несколько минут, когда и я уже почти успокоился, лег на спину, закинул руки за голову, под затылок, и она примостилась щекой где-то между моей грудью и животом, положила, закинула на меня маленькую и легкую ногу, гладя подошвой мои ступни. — Я не могу понять этого маниакального в них, этого стремления мстить за что-то даже во вред себе, этого чувства обиженности и ущемленности.
— Бешеные они, а не сумасшедшие, — сказал я, потянулся, стараясь не беспокоить ее, взял сигарету, закурил, отогнал дым, поплывший светлым облачком в редеющей темноте в сторону ее лица. — Бешеные собаки. И размышлять об их психологии — все равно, что размышлять о природе водобоязни, когда на тебя бежит бешеный пес, приближается морда в липкой, свисающей желтыми нитями слюне, чувствуется гнилое дыхание. Надо было сразу стрелять, а мы беседовали. Они же ведь были готовы убить нас всех. Если б не Гриша с Гариком… Хотя я согласен с тобой: сейчас и мне кажется, что это не идеология, а физиология…
Гриша и Гарик выстрелили одновременно, в то же мгновение и я поднял свой пистолет, левой рукой сильно толкнув ее, свалив на потрескавшиеся керамические плитки пола и падая сверху. Мои хранители планомерно опорожняли свои обоймы, в результате чего уже через несколько секунд все продолжалось в полной тьме, под сыплющимися сверху осколками ламп, только вспыхивала где-то в углу голубая дуга короткого замыкания. В ее вспышках возникали и исчезали как бы застывшие картинки, стоп- кадры из какого-то древнего боевика с перестрелкой в чикагском гараже.
Вот летит, почти горизонтально, Гарик…
Вот он уже лежит на сбитом с ног мужчине, а пулемет скользит, скользит по плиткам пола в сторону…
Вот катится по полу Гриша, падает, словно подрубленная под колени, красавица и взлетает вверх из ее руки револьвер…
Мужчина лежит вниз лицом, Гарик стягивает за спиной его локти своим шарфом…
Красавица сидит на полу, утирая кровь, текущую по лицу от ссадины на скуле, а Гриша возится в углу, возле рубильника…
Когда загорелись две случайно уцелевшие лампочки, первое, что я увидел, были светлые глаза женщины в замшевом костюме, полные безнадежной ненависти.
— Идите к ним, — сказал я, поведя пистолетом в сторону усмиренных, — идите к своим друзьям…
— Будьте вы прокляты, — прошептала женщина и плюнула мне под ноги, — будьте вы прокляты, вечные победители, супермены, шлюхи, — женщина посмотрела на нее, — ничтожества…
— Миша, дайте даме поджопник, — гулко крикнул Гриша, — чтобы она не выступала, а уже вела себя! И давайте поговорим с этими мишигинер о дальнейшей жизни.
— …Это не Россия, это не русские, и только в одном проявляется наша национальная традиция: в строительстве царства скуки мы дошли до края. Как всегда, мы переняли западные идеи поздно и довели их до абсурда тогда, когда весь европейский и американский мир уже был ими сыт по горло и начал жить по- новому, драматическая история, история, полная трагедий, катастроф, конфликтов раскручивает там новый виток, а наша ожиревшая, дряхлая власть держит русское общество в болоте тупого, сытого обывательства. Это — преступление перед народом, перед отечественной историей, и мне было бы стыдно, если бы я приняла уничтожение человеческой души молча.
Светловолосая женщина перевела дух, чтобы продолжить, глаза ее сияли, грубое и немолодое лицо сейчас казалось молодым и очень привлекательным.
Мы сидели вокруг старого, колченогого стола, его белая пластиковая столешница была исцарапана, в одном месте на ней проступало глубоко вырезанное краткое ругательство. Семь полусломанных стульев, с металлическими, как и стол, ножками, с фанерными сиденьями в ободранной голубой краске, стояли неровным кругом. Мужчина слушал говорящую молча, разминая недавно развязанные руки. Восточная красавица смотрела с презрением, несколько раз пыталась перебить, потом застыла, брезгливо искривив губы. Гриша сидел далеко от стола, покачиваясь на задних ножках хлипкого стула, держа на коленях руку с тяжелым пистолетом, дымил сигарой. Гарик пистолет положил на стол перед собой, смотрел на блондинку, не отводя ни на секунду глаз. Мы сидели рядом, я обнял любимую за плечи левой рукой, правую, с пистолетом, перевесил через спинку стула — держать в дискуссии оружие на виду мне казалось неудобным.
Заговорил Гриша.
— Мадам, я извиняюсь у вас, — сказал старый еврей и скорчил любезную, видимо, по его мнению, рожу, — и у ваших подельников, но это полное фуфло, дорогая мадам, весь этот ваш народ, извиняюсь, и эта ваша скучание, весь ваш базар. Что вы мине, пожилому человеку, будете говорить народ-шмарод? Народ хочет кушать и очень довольный, что кушать есть. Или вы будете ему рассказывать про жизнь и что он дурнее вас? Вот ваши русские сидят, — Гриша ткнул стволом в сторону мужчины и девушки, — так это просто хазейрим, по-русскому урки, а не народ. Или если я аид, а Гарик Мартиросович из армяшек, так мы уже не русские? Вы же интеллигентная дама, что вы гоните такую парашу, что людям стыдно слушать… Между протчим, очень приличный костюмчик на вас, а что было бы вам надеть, если бы не было в магазинах что купить?
— Жид… — прошипела красивая девушка и, плюнув на пол у своих ног, выпрямилась и с улыбкой посмотрела Грише в лицо.
— Вот видите, — закончил Гриша тихо и без малейшего акцента, — видите, сударыня, с кем вы оказались в одной компании. Неловко… Потом стыдно будет.
— Вы удивительно сильны в демагогии для такого темного человека, которым прикидываетесь, — сказал мужчина и, поправив очки, внимательно и остро посмотрел на Гришу, потом перевел взгляд на Гарика, на нее, на меня…
— Странные вы, господа… Не понимаю вашего маскарада, но, судя по всему, люди вы любопытные, занятные, не быдло… И при этом, очевидно, хорошо подготовленные для борьбы, может, даже для какой-нибудь специальной операции. Почему же вы не с нами? Неужели вас, — он обратился прямо ко мне, — и вашу прелестную подругу привлекает эта жизнь, животное потребление, унылая буржуазная мораль, тоскливая система запретов и разрешений, вегетарианская культура, гибель настоящего искусства, жестокое подавление и истребление даже из сознания величайшей человеческой идеи — идеи революции? Мне кажется, что вы, — он снова обратился прямо ко мне, — имеете какое-то отношение к искусству. Следовательно, вы не можете принимать этот мир, эту свиную кормушку, не можете не любить революцию, как художественный акт! Этот мир несовместим с нами, с художниками, артистами, музыкантами, писателями, с теми, у кого есть воображение и совесть, он вытесняет нас на края и так и называет — маргиналы. Но за нами есть наша сила, мы можем поднять людей против этого проклятого порядка и сами, наиболее сознательные и заинтересованные в разрушении этой мерзости борцы, можем пойти первыми на прекрасную гибель!
Его треснутые очки съехали на кончик носа, и стало видно, что глаза его желтые, маленькие и совсем без ресниц, звериные, с ускользающим выражением. Гарик кашлянул, повернулся ко мне.
— Товарищ, конечно, горячится, да, — сказал он, — но надо же ответить, он же в чем-то прав, а? В наставлении по идеологической борьбе и дискуссиям без оружия, раздел «Дискуссии культурные, споры пьяные, сцены семейные, драки до крови и другое» сказано…
Я услышал, как она тихонько засмеялась, покосился — испуганно глянув на меня снизу вверх, она зажала рот рукой, сделала еще более круглые, чем обычно, глаза и скорчила, отняв руку, одну из своих детских гримас. Я подумал, что никакие идеи, никакие попытки изменить или спасти мир не стоят того, чтобы грустила эта маленькая женщина, полная живой жизни, легкая и веселая, почти всегда пританцовывающая, — утром она возилась на кухне, из моего приемника приглушенно вопил незабвенный Чабби Чекер, она не видела, что я наблюдаю за ней, и вся ходила ходуном, стоя у плиты, вся ее игрушечная фигурка двигалась, как бы отрываясь от пола, тонко вибрируя, приподнимаясь, — чтобы она испытывала страх, и никакая моя любовь не искупает ее даже быстро проходящих страданий.
— Что ж, вы правы во всем, что касается понимания вашего и, если угодно, нашего положения, —