поступило из комендатуры, я говорю все, как есть. Они занимаются расследованием всех подобных случаев, не трудно догадаться, что их тут интересует, — конечно же, не снижение французской уголовной статистики. Они нервничают, господа немцы. Все время что-то случается, — каждый день, в особенности каждую ночь. Такой уж этот сонный провинциальный город Мелэн. Вы здешний? Нет? Так я и думал. Все коммуникации, соединяющие Париж с югом, Лионом и Средиземным морем, сосредоточены здесь — железнодорожные линии, шоссейные дороги, судоходный путь через Сену. Здесь мосты, сортировочные станции, административное управление. Мы находимся достаточно близко от Парижа, в пятнадцати километрах, чтобы представлять интерес для центра, и достаточно далеко, чтобы иметь самостоятельное значение. Это ясно немцам, но и некоторым другим людям тоже, не так ли? Да кому я рассказываю все это? Простите, я не хочу тем самым приписать вам что-либо. Я даже не знаю, что вообще с вами случилось, знаю только, что в нынешние времена тот, в кого стреляли, — не обязательно подозрительная личность. По мне, можно было бы обойтись и без донесения. Я кое о чем догадываюсь. Но о том, что вас сюда доставили, сразу же узнали десятки людей. Это слишком много. Не хочу сказать, что кто-нибудь выдаст нас. Супружеской чете, которая вас подобрала, вы бесспорно обязаны жизнью, — им-то зачем доносить? И все же, амбулаторный персонал, больничный сторож, персонал хирургического отделения, остальные пациенты — многовато посвященных. Ну, не надо волноваться. До сих пор ни один немец не справлялся о вас. Если что-нибудь изменится, вы об этом так или иначе узнаете. Пока что вы еще совсем не транспортабельны. С медицинской точки зрения почти чудо, что вы живы. Знаете ли вы, где лежите? Это палата безнадежных пациентов, для которых летальный исход неизбежен, Теперь мы могли бы вас перевести отсюда, но, я думаю, лучше оставить вас пока тут, сюда меньше заходят, и это безопаснее».
Супружеская чета, которая подобрала меня, — что это значит? Как это было? Маленький дом на краю далеко растянувшегося селения, закрытые ставни, злобно лающая собака. Я падаю от изнеможения на что- то мягкое, может быть, на навоз, верхний слой которого высушили солнце и воздух. Но раньше ведь было что-то с водой, я плыл к мерцающему огоньку. А еще раньше — я должен, должен вспомнить! Бухмаер стреляет в меня, свинья эдакая. Я падаю навзничь, в голове мелькает то, что я слышал или читал о психологии умирающих. В миг смерти, утверждают умные люди, вся жизнь молниеносно проносится перед нашим умственным взором. Пытаюсь следовать этому. Не получается. Я во власти одной-единственной, всепоглощающей мысли: проклятье, умереть после всего, что не могло сломить меня, и как раз теперь, когда скоро все будет иначе, лучше, разумнее, когда мы могли бы быть счастливы, когда я опять мог бы быть вместе со своими близкими, о которых ничего не знаю, — где они, живы ли, которые не знают, где я, и никогда не узнают, как я умер. Вот что промелькнуло в моей голове, в самом деле молниеносно, хотя и не в соответствии с утверждениями тех умных людей. Затем — провал. Потом я пришел в себя. И первое, что я осознал, — по коже расползается что-то липкое, я коротко и учащенно дышу, с трудом втягиваю воздух, и он не наполняет легкие, а со свистом выходит наружу. Поставить себе диагноз было не трудно: прострелено легкое. В том, что это означает, я не отдавал себе отчета. Но мне казалось совершенно невероятным, чтобы человеку, решившему с расстояния в несколько шагов застрелить другого, не удалось осуществить свое намерение. Выстрел несомненно смертельный. Я умру, в ближайшие секунды или минуты. Остается только одно: ждать, пока умру. Удивительно, что я лишь слабо ощущаю боль. Я думал, умирать страшнее. Если бы только не эта тяжесть в голове, если бы кровь не растекалась так неприятно по коже. Может быть, попытаться остановить ее? Не имеет смысла. Конечно, не имеет, и я вовсе не потому хочу попытаться, что надеюсь выжить. Просто чтобы кровь так не растекалась. Как все это вообще выглядит? Я слегка приподымаюсь, вот уже сижу, осматриваю себя, но мало что вижу. На мне пиджак, его удается сбросить. Берусь за рубашку. Ах так, она продырявлена, пиджак, наверное, тоже, так и должно быть. Вижу свой живот, он измазан кровью. Как выглядит спина, могу себе представить. Скручиваю рубашку в скатку, обвязываюсь ею— справа через плечо, слева пропускаю под рукой. Кажется, теперь закрыты места, откуда вытекает кровь, и она течет не так сильно. Это я сделал неплохо. Конечно, не для того, чтобы выжить. Нет? А почему, собственно, нет? Где это сказано, что выстрел, которым хочет тебя прикончить какая-то нацистская свинья, непременно должен быть смертельным? Нигде не сказано. Пока ты жив, незачем доставлять своему убийце удовольствие, думая о себе как о мертвом. И вот еще что: извини, но в порядке исключения я заговорю о принципах, может быть, даже чуточку патетично: ты не имеешь права сдаваться, пока в тебе теплится хоть искра жизни, ты коммунист, а коммунист не сдается, никогда!
Ладно уж, я понял. Перекатываюсь в сторону, острый щебень врезается в колени и руки. Пытаюсь встать. Это удается не сразу и не легко, но все же удается. Вот я уже стою на обеих ногах — шатаюсь, но стою. Оглядываюсь вокруг. Рельсы в лунном свете, по одну сторону изгородь, по другую — лес. Куда? Поворачиваю к изгороди. Делаю шаг, другой, — вопреки ожиданию, это мне удается, и я становлюсь увереннее. Теперь уже почти можно назвать ходьбой то, что я делаю. Почему я выбрал изгородь? Не знаю. Там можно пролезть. С другой стороны дорога. Через дорогу — стена. Высотой в человеческий рост, она мешает увидеть, что за ней. Могу пойти направо, могу пойти и налево. Но, может быть, за стеной дом, где мне помогут. Я скажу людям, что бежал от немцев, этого будет достаточно, они помогут мне. Я должен добраться туда. Нет, невозможно! Слишком высоко для человека, который и по ровной земле с трудом передвигает ноги. Но я должен туда добраться. Ты спятил, ты фантазируешь, у тебя лихорадка. Шатаясь, бреду вдоль стены. Ворота. Они заперты, можешь трясти их сколько угодно. Но решетка состоит из поперечных прутьев, смотри-ка, по ним можно взобраться и спуститься. Ты не сможешь ни взобраться, ни спуститься, отступись. Я не отступлюсь, коммунист никогда не отступается.
Как я перебрался? Парк. Аллея. Лужайка. И дом — светлый, похожий на замок, загородный дом. Ни одного освещенного окна; разумеется, люди спят. В центре фасада вход, двустворчатая дверь. Странно, она открыта. Любой может вломиться. Холл. Пусто, вернее, почти пусто, вразброд стоят софа, несколько ящиков. Эй! Эй! Есть тут кто-нибудь? Помогите! Голые стены отбрасывают мой крик. Не узнаю собственного голоса. Эй кто-нибудь! Молчание.
Позднее на выложенном плиткой полу холла нашли большое коричневатое пятно — остатки высохшей кровяной лужи. По-видимому, я довольно долго пролежал там без сознания. В доме никто не жил, но лишь последние два дня. В течение нескольких лет он был занят немцами. В нем квартировала караульная часть, охранявшая расположенные поблизости железнодорожные пути. В последнее время налеты бомбардировщиков на дорожные сооружения, в особенности на мост через Сену, участились (был конец мая — начало июня), и, оглядываясь назад, легко установить связь между этим обстоятельством и предстоящей вскоре высадкой союзных войск в Нормандии. В поисках людей, которые помогли бы мне спастись от фашистов, я вслепую забрел туда, где только что было логово зверя, — сейчас оно пустовало потому, что часть перевели на постой в менее опасное место. Очнувшись после нового обморока, я, разумеется, ни о чем не догадывался. Безмолвная пустота дома, в которой было мое счастье, вызвала во мне разочарование. И ожесточение, яростное ожесточение: теперь-то уж ни за что не сдамся! Пока я в силах держаться прямо, не позволю себе упасть. Пока в состоянии двинуться с места, пойду дальше, буду искать спасения, хотя и не знаю, существует ли оно и где. Спотыкаясь, я выбрался из дома, на дорогу в парк. Некий автомат во мне — испорченный, дребезжащий автомат — ведет меня куда-то. Дорога обрывается, поворот — и тут открывается вид на спокойную, сверкающую водную гладь. Я стою на берегу реки. Дальше податься некуда, здесь граница мира. Кончено, наконец-то покой, я сделал, что мог, а мог больше, чем предполагал. Большего уже требовать нельзя. Вот он, покой. Что это за река? Откуда мне знать! Постой, давай попытаемся представить себе карту. Рек такой ширины не много в местности, которой достиг наш поезд за восемнадцать или двадцать часов пути. Как ты думаешь: может быть, это Сена? — она ведь течет с юго- востока к Парижу. Она широка. Не так широка, как Рейн на моей родине, а я когда-то славился тем, что переплывал его. Но ты ведь не думаешь, что смог бы сейчас переплыть Сену? Конечно, нет, в моем-то состоянии! Хотя, с другой стороны, чем я рискую? Пролетариям нечего терять, кроме своих цепей, приобрести же они могут весь мир. Ты ведь знаешь, откуда эта цитата. На другом берегу, там, вдалеке, светит огонек. Если б я мог добраться до него, я, может быть, приобрел бы мир. Я, конечно, фантазирую. Но что это, лодка? Да, лодка, лодка с веслами! Правая рука довольно сильно болит, но левой я мог бы, пожалуй, грести. Надо попробовать. Черт возьми — цепь, лодка привязана цепью. Катанье на гондоле при лунном свете отменяется. Тогда отправлюсь вплавь. Не справлюсь я, что ли, с этой тихой водичкой, — даже смешно. Стоп, не торопись так, сними по крайней мере ботинки, без них легче плыть. Ну вот, готово. А твои часы, они водонепроницаемы? Нет? Видишь, обо всем надо подумать. Сними их, засунь в карман брюк, там они будут в большей сохранности. А теперь — в воду. Холодно? Да, конечно, не очень тепло. Оттолкнись