захнычет — получит по шее. Ешьте, что есть. Потом мы накопаем сладких корней. Таких же сладких, как мед земляной пчелы. Я знаю, где они растут.
— А еще мы накопаем много луковиц сараны, — сказала Оэлун. — И корней кичигине. Насобираем луку, грибов и ягод. Будем работать, не умрем с голоду.
С этого времени изо дня в день, в жару и дождь, Оэлун с тремя старшими сыновьями ходила копать корни, луковицы сараны, рвать лук, собирать грибы, ягоды черемухи. А Хоахчин все это промывала, резала, сушила, толкла и складывала про запас. Они спешили заготовить питание на зиму. Хоахчин понемногу научилась готовить из корней, грибов и лука если не вкусную, то вполне съедобную и питательную пищу. Она взбодрилась, повеселела и уже не заикалась о том, что все они умрут. Даже жалела, что когда-то отправила на родину своего братишку Хо.
— Большой стал теперь. Помогал бы. А там живет, не знаю, как.
И Оэлун уверилась, что теперь-то они выживут. Только бы подросли ребята, только бы встали на ноги.
Зима была трудной. Бураны катились по степи, поднимая снег, гудели над одинокой юртой, словно безобразные духи-страшилища — кулчин. Дети от постоянного недоедания стали худенькими, вялыми, они почти не играли, кутаясь в шубы, молча жались к очагу. Тэмуджин за зиму сильно вытянулся, стал долговяз, нескладен, его серые глаза на худом лице казались совсем прозрачными, в них все время таилась тревожная тоска.
Оэлун решилась на крайнюю меру — зарезала кобылицу. А немного спустя волки днем, на глазах у всех, растерзали корову. Всей оравой бросились на них, отбили мясо. О еде до лета можно было не беспокоиться, зато не осталось никаких надежд сняться с этого проклятого места. Жеребенка днем и ночью держали на привязи возле дверей юрты. Волки часто подходили к самому жилью, разноголосо выли, и в темноте поблескивали огоньки голодных глаз. Жеребенок обреченно ржал, бил копытцем мерзлую землю. Тэмуджин выскакивал из юрты, колотил обломком меча по пустому котлу; волки нехотя уходили и почти тут же возвращались назад. И однажды, отбросив котел, он с обломком меча кинулся в темноту. Оэлун побежала следом, спотыкаясь о сугробы, догнала, схватила за руку. Сын весь дрожал.
— Ты с ума сошел!
— Не могу больше! Ненавижу!
— Успокойся. Скоро весна. По теплу как-нибудь переберемся к людям.
— Люди? Нет людей! Есть только мы и волки, готовые сожрать нас.
Больше полугода они не видели ни одного человека. Порой и самой Оэлун начинало казаться, что в степи, занесенной снегом, в самом деле нет никого, только хищные звери носятся по ней в поисках добычи.
С наступлением теплых дней волки ушли. Днем жеребенка отпускали пастись. Он щипал на проталинах сухую прошлогоднюю траву, за ним неотступно следовал Джучи-Хасар.
В один из таких теплых дней, когда ноздреватые сугробы, наметенные в логотинах и за кустами харганы, подтаивали и с шуршанием оседали, Хасар прибежал с пастбища, закричал:
— К нам кто-то едет! — От радости он подпрыгивал, и с мокрых гутул летели ошметки грязи.
Все высыпали из юрты. К ним трусцой подъехал Мунлик, за хвостом его коня тянулись на поводу четыре лошади. Взглядом пересчитав ребят, Мунлик с облегчением сказал:
— Все живы-здоровы! Хвала твоим духам-хранителям, Оэлун! Я не мог приехать раньше. Люди Таргутай-Кирилтуха не спускали с меня глаз. Эти кони — ваши. Увел из табунов нойона.
— Украл? — спросил Тэмуджин.
— Пусть будет так, — согласился Мунлик.
— Я должен ездить на ворованном коне? Я — сын Есугея? — Тэмуджин насупился.
А Хасар и Бэлгутэй отвязали лошадей, повели в степь. Оэлун смутилась от неуместной горделивости сына, стала торопливо приглашать Мунлика в юрту. Там у очага уже хлопотала Хоахчин.
— Вы кочуйте к подножию горы Бурхан-Халдун, — сказал Мунлик за обедом. — Там редко кто бывает, место безопасное.
— Опять будем одни? — спросил Тэмуджин.
— Я постараюсь кочевать поблизости. Выделю вам из своего стада немного скота. Будете сыты. Сейчас Таргутай-Кирилтуху не до вас. У него была стычка с Тогорилом. Сача-беки и Алтан от него отделились.
— Это хорошо, — обрадовалась Оэлун.
— Не знаю, — задумчиво сказал Мунлик. — Что хорошо, что плохо, не сразу и поймешь. Нойоны ссорятся, а плакать приходится нам, простым людям. Нет власти, нет порядка, нет и спокойной жизни. А лошадей, Тэмуджин, я не украл. Я только взял часть того, что по праву принадлежит вам.
Мунлика, видимо, задели слова Тэмуджина, и Оэлун сказала сыну:
— Слушай, что говорят, старшие. А то-украл.
— А не так? — заупрямился Тэмуджин. — Надо заставить Таргутай-Кирилтуха вернуть все — это будет другое дело.
Мунлик усмехнулся.
— Какой умница! Вот и заставь! Ты — сын Есугея!
— Да, я сын Есугея. И я его заставлю.
— Ты, я вижу, бойкий парень. Но тебе еще рано помышлять о таких делах. И одной бойкости для этого мало, Тэмуджин. Знаешь, почему твоего отца уважали, в чем была его сила?
— Мой отец был багатуром.
— Не только поэтому. Он делал то, что нужно всем, — мечом добывал спокойствие.
— Я буду делать то же, что делал мой отец.
— Пусть небо покровительствует тебе! А пока давай-ка подумаем, как лучше добывать пропитание.
Из седельных сум Мунлик достал сеть, железные рыболовные крючки и лесу, сплетенную из конского волоса.
— Это тебе, Тэмуджин. Будешь ловить рыбу.
Глава 5
Над Чжунду — серединной столицей — вставало солнце. Вспыхнула поливная черепица двухъярусных, с приподнятыми углами крыш императорских дворцов и многоярусных ажурных пагод, засияли золоченые купола, серебряные переплеты окон. Розоватый туман поднимался над пышными парками с озерами, водопадами, созданными руками умелых садоводов.
На городской стене ударили барабаны, и под своды надвратной башни в город повалил люд предместий, чиновники из округов и провинций Цзиньской империи. Крестьяне на осликах, мулах, быках, а зачастую и на своем горбу спешили доставить на базары столицы свежие фрукты, овощи, муку, бобовое масло. В улочках, стиснутых глинобитными и кирпичными стенами, ноги людей, копыта животных подняли густую желтоватую пыль.
В этой толпе, сгибаясь под тяжестью корзины с глиняными горшками, чашками, плошками, шел Хо. Матерчатые туфли на войлочной подошве, одетые на босу ногу, посерели от пыли. Пыль забилась в нос, он чихнул, поправил корзину, больно режущую лопатки, прибавил шагу. Вскоре кирпичные ограды расступились, и он оказался на широкой базарной площади, вокруг нее теснились лавчонки городских торговцев, харчевни, мастерские ремесленников.
Хо нашел свободное место возле лавки, разложил на землю свои горшки и плошки, сел на перевернутую корзину. Торговец высунулся из лавки, насмешливо взглянул на его товар, стал выставлять на прилавок фарфоровые вазы и чаши. Хо подумал, что зря, кажется, выбрал себе такого соседа, слишком невзрачно, убого выглядит его посуда рядом с фарфором молочно-белым, просвечивающим насквозь, темно-красным, как кровь, малиново-синим, в переливчатых пятнах, напоминающих отсветы пламени печей обжига.