– Кто всю жизнь прожил у степного колодца, тот не поверит, что есть на земле полноводные реки. Ну и что? Верь или не верь, а реки бегут, подмывают берега… Поостерегись, хан. Видение мне было такое: улусом станет править тот, у кого больше друзей.
Оставшись один, хан долго метался по юрте, пиная ногами войлоки для сидения, коротконогие столики. Все раскидал, опрокинул, но глухая, тяжелая ярость не уходила, оседала в груди, давила на сердце. Среди проклятий и рваных скачущих мыслей отчетливо билась пугающая дума: если Хасар соберет вокруг себя нойонов, жаждущих добычливых походов, людей смелых, отчаянных, если они решатся…
Взяв с собой сотню кешиктенов, помчался в курень Хасара. Перед большой юртой с резной деревянной дверью стоял белый с бронзовым навершьем туг – почти такой же, как у него, – на деревянной подставке лежал расписанный лаком барабан – знак власти. Двое караульных в железных латах опирались на копья с красными древками.
Рывком распахнул дверь. В хойморе[17] юрты полукругом сидело человек десять нойонов, над ними на стопке войлоков, обшитых шелком, в ярком халате, в шапке, опушенной соболем, с чашей в руке возвышался Хасар.
Молча, вкладывая в удар всю свою силу, пинком под зад, хан поднял нойонов, крикнул кешиктенам:
– Каждому двадцать палок! И на дознание к Шихи-Хутагу!
Хасар все еще держал в руке чашу, исподлобья смотрел на старшего брата. Он стащил его с войлока, поставил перед собой, рявкнул в лицо:
– Сними шапку и пояс!
Широкие ноздри Хасара затрепетали. Дернул головой – сбросил шапку.
– На! – Рванул золотую застежку пояса – хрустнула под сильными пальцами. – На! – Пояс упал на шапку.
– Для чего собираешь людей, отвечай! Что замыслил, отвечай! Кто подзуживает тебя, отвечай! – Коротко, без размаха, ударил по лицу.
Хасар заскрежетал зубами, прорычал:
– Зверь!
– Замолчи! Убью!
– Убей, как Сача-беки! Убей! Не боюсь!
– Замолчи!
– Родную кровь тебе проливать привычно. Крови братьев захотелось!
Убивай, проклятый! Не боюсь! Не боюсь! Это ты меня боишься. Ты трус!
Хитрый, коварный трус!
– Замолчи!
– Сам замолчи! Мы тебя посадили на ханское место. Мы! А ты расселся, будто утка на яйцах. Шевельнуться боишься. Другим ходу недаешь. Ты трусливый и жадный!
Чем сильнее кричал Хасар, тем спокойнее становился хан, но это спокойствие было каменно-тяжелым, давящим. Что-то должно было случиться, страшное, неотвратимое, непоправимое. А Хасар совсем взбесился. Сорвал со стены свои доспехи, бросил на шапку, стянул гутулы – туда же, сорвал с плеч халат – туда же.
– Бери, тащи в свою юрту! Тебе нужно наше добро – бери! Губи братьев – все твое будет! – Босой, голый по пояс встал перед ханом – под кожей бугры мускулов, на скулах желваки. – Зови своих кешиктенов, свою волчью стаю, пусть растерзают!
Хлопнул дверной полог. Чингисхан обернулся, готовый гневным криком вышибить любого, кто осмелится без зова переступить порог, и невольно попятился. В юрту быстро вошла мать. Задела головой за верх дверного проема, и с головы упала низкая вдовья шапочка, седые волосы рассыпались по плечам. Воздев руки к небу, со стоном, с болью воскликнула:
– О дети мои! О горе мое бесконечное, о печаль моя вечная! Ни людей не стыдитесь, ни неба не боитесь! – Взгляд ее, тоскующий и гневный, остановился на Чингисхане. – Вы обезумели! Разум покинул вас!
Хан угрюмо молчал. Он бы много отдал сейчас, чтобы узнать, кто посмел предупредить мать. Молчал и Хасар. Мать опустилась перед сыновьями на колени, непослушными руками раздернула полы халата, вытолкнула вялую грудь.
– Всех вас, сыновей моих, выкормила этой вот грудью. Ночами не спала у колыбели. В дождь укрывала своими волосами, в холод согревала своим телом. Кого вскормила, поставила на ноги? Ненавистников, способных на братоубийство! Пожирателей материнской утробы вскормила я этой грудью. О небо, избавь всех матерей от того, что видят мои глаза.
По ее лицу текли слезы. Хан возвышался над нею. Давящая тяжесть не отпускала его. В ожесточенном сердце не было раскаяния. Углом глаза видел затылок Хасара, его черную, как старый котел, шею, его красные, как степные маки, уши, и ненавидел брата больше, чем когда-либо. Мать говорит о них двоих, но слова ее предназначены не Хасару – ему одному. То страшное, что должно было случиться, отодвинуто матерью, но им оно уже было как бы пережито, и он ничего не сможет забыть. Надо было что-то сказать, и он проговорил не своим голосом:
– В голове Хасара глупостей как пыли в старом войлоке. Но я его не трону.
Уехал из куреня не прощаясь. Скакал, уперев взгляд в гриву коня.
Злобные выкрики Хасара, укоры матери все еще звучали в ушах. Они его обвиняют… Да, он казнил родичей, губил друзей. А как иначе?! Будь он ласковым барашком, его давно бы сожрали. И Хасар не восседал бы с чашей в руке на мягких войлоках, а пас чужие стада, все, что есть у братьев, у матери, добыл он. И они его обвиняют!