— Ить, в серпене[17] и нагрянут... Тьма-тьмущая, сила великая...
— Ты не пужай, сказывай, как татей побить?
— Токмо один способ есть, — зашептал Степан-банник страшным голосом. — Роды поднимать надобно. Да не только племя полянское, всех славян всколыхнуть, какие есть: древлян, дулебов, уличей, тиверцев, северян.
— Ить, всколыхнешь их, — пробормотал Любомир, — сиднем сидят...
— А ты родам поклонись да в предводители не лезь... Скажи, что равны все будут. Что в родах своих сами старшин воинских избирать будут. И что добычу на всех делить без обмана... И что парубки и мужи в своих родовых дружинах служить будут. И кровь за род свой, стало быть, прольют, а не за чужие роды, и добычу в свой род принесут, и племя свое прославят. И еще, — вкрадчиво шептал Степан-банник, — скажешь, что от каждого племени предводитель будет, и на сходе общем все решать те предводители станут, а не по отдельности, потому — равны все. И добычу богатую посули, мол, города у хазар богатые, земли плодородные. Уважение старейшинам окажи, дары сперва пришли, а уж потом о деле сказывай... Мол, на хазарву единой мощью навалимся, не устоит вражина... Сперва-то хазары на славянские земли придут, а земли эти пусты будут, людины в леса сховаются. И пройдут хазары по земле пустой до самого Куяба, и всюду стар и млад их резать будет. И встретит их у Куяба рать несметная, да встретит манером невиданным, сокрушит гадину... Пусть от каждого племени свой вождь воинский будет... — подчеркнул Степан-банник, — тогда всколыхнутся роды!
— Это что же, — вдруг нахмурился Любомир и вновь принялся за веник, — я, варяг, буду со смердами совет держать?!
— Ох, не гневись, соколик, — завыл Степан-банник, — очи не терзай.
— Опамятуйся! — заорал Белбородко. — Не зли его попусту, слушай, что говорит. А то ярость обуяет, не удержу!
Любомир швырнул веник на лавку:
— Ты, нежить проклятущая, говори, да не заговаривайся. Не бывать тому, чтобы Ольгерд, конунг варяжский, Истоме присягнувший и славянское имя Любомир себе взявший, под смердов пошел!
«Вот черт упертый, — подумал Степан, — все так и выходит, как я думал. Обуяла гордыня, потому как гордыня у язычников не грех, а великое достоинство. Ладно, займемся манипуляцией[18]. Психолог же я как-никак».
— Известно ли тебе, конунг Ольгерд, — зашипел Степан-банник, — что и Кий с Хоривом и Щеком — славянские вожди былинные, Куяба основатели, со многими племенами славянскими на ромеев ходили? А коли они дулебами да уличами не брезговали, то и тебе не зазорно купно с ними на хазар навалиться... Тем ты с самим Кием уравняешься, себя и род свой прославишь! Чую, будут о тебе кощуны-сказатели песни слагать.
Любомир задумчиво крутил веник, обмозговывая что-то.
— А в совете воинском, — вкрадчивым голосом продолжил Степан-банник, — ты вождей племен под себя подомнешь, сами они тебя предводителем изберут, в ноги бухнутся... Как увидят, что корня общего у них нет, так и бухнутся... Потому как ты для них чужой, тебя во главе поставить — ни одно из племен не унизить. А ежели кого из полян или из другого племени в вожди воинские возвести, обида остальным случится. Знаю, тебя возведут... А когда сделают тебя, конунг Ольгерд, воинским вождем, знания тайные к тебе придут, и знания те ты войску дашь — и войско побьет хазар!
Степан вдруг заметался, будто стараясь покрепче ухватить ускользающего неприятеля:
— Вывернулся, змеюка, ушел.
Белбородко тяжело дышал, по лбу стекали струйки пота. Любомир вновь было принялся терзать веник, но Степан только махнул рукой: какой прок, банник-то и так, что нужно, сказал.
— Пошли отсюда, — обрадовался Алатор, — ветра глотнуть охота!
Любомир молча кивнул, и оба воя покинули гостеприимные стены. А Степан... Степан немного замешкался. Вроде все по-прежнему: растерзанные веники на полу, на обломках шайки валяется топор, чадят лучины...
В углу, за печью, как грозовое облако клубился сумрак. Белбородко сделал шаг к этому облаку. Стало вдруг тяжело дышать, ноги застыли, плечи налились свинцом. Из-за печи на него таращились два горящих глаза. Степан как завороженный смотрел и смотрел в эти глаза, погруженные в сумрак, и с каждым мгновением чувствовал, как жизнь уходит из него. Он не мог закричать, не мог пошевелиться. Сознание перетекало в того, кто за печью. Степан уже видел себя его глазами — растерянного, с перекошенным лицом, с одеревенелыми руками, вытянутыми вдоль тела...
Вдруг из посада донесся крик петуха, видно, близился рассвет. Морок отпустил. Не помня себя, Степан схватил топор и швырнул в нежить. «Теперя я пошуткую, — услышал Степан, или показалось, что услышал, — мой черед шутковать, мил человек».
Степан выскочил из бани. Алатор с Любомиром стояли у самого Днепра и кланялись восходящему светилу.
Лисок катался как сыр в масле. Хозяин на цепь не сажал, кормил на убой. Чего еще надо? Гулял Лисок да жизни такой радовался.
Вот и этой ночью к одной сучке наведался. Очень его привечали местные четвероногие красавицы. Известное дело, своим-то псам только одно и надо... А там поминай как звали. Лисок же с понятием к женскому полу подходил: подарочек в зубах сперва принесет — косточку мозговую (добрый хозяин баловал), о житье-бытье порасспросит, да с пониманием. Потом на луну полюбуются, в траве-мураве росистой искупаются, ну а там уж и любовь случится.
Бежал Лисок вдоль днепровского бережка, ароматы утренние вдыхал да лягух тупоумных ловил. Не от голода, от скуки. Клацнет зубами и тут же выплюнет. Дрянь! Он и от мыша бы отказался при нынешней-то жизни, а уж пучеглазой и вовсе брезговал.
Свернул на тропку, прошмыгнул под сгнившей корягой, окунулся в мураву высокую — и не видать его. Поспешил Лисок напрямки к посаду куябскому. Плошка с кашей, верно, уж поджидала его. Набьет брюхо да спать завалится.
И тут случилось непонятное... Бежал себе Лисок, бежал и вдруг всеми четырьмя как подпрыгнет, кувырнется в воздухе и стрелой куда-то в сторону бросится. И вроде как против воли своей поступает Лисок, но поделать ничего не может, будто ему веревку на шею накинули да веревку ту за луку седла зацепили, а скакун-то рысит, и Лисок едва поспевает лапами перебирать.
Лисок влетел в баню, метнулся через предбанник в парную, забрался на полки.
Внизу мерзкого вида старикашка, кряхтя, хлестал себя веничком.
— Здоров будь, Лисок, — сказал старикашка. — Заждался я тебя, хе-хе-хе.
К своему ужасу пес понял, что говорит старик, и от этого заскулил.
— Не пужайся, — усмехнулся старикашка, — дурного не сделаю, хе-хе-хе. Не я сделаю, хе-хе.
Лисок хотел броситься вон из бани, но не мог пошевелить и лапой.
— Эй, крылатый, — проскрипел старикан, взглянув на бледнеющие звезды в прорехах крыши, — тебе еще соглядатай-то надобен?
На крышу уселся филин, ухнул. Старикан зашамкал и насупил косматые брови:
— Ты бы, Семаргл, не дурил. Пес, значит, пес. Не дело это — в птиц да зверей оборачиваться, чай, не леший, есть чем заняться-то.
— А ты с мое мертвяков в Ирий потаскай, — совершенно по-человечьи огрызнулся филин, — душа-то как пушинка, ежели покойный людишек почем зря не резал. А как кровью напитается — не утащишь! Варяги же — известные мясники, вот и маешься!
— Понимаю, хе-хе, людины, вон те пьют с устатку, а ты, стало быть, по лесам блукаешь али в небесной выси крылышками машешь. От того тебе отдохновение.
— От варягов чуть хребет не надорвал, — сокрушался филин.
— А чего так?
— Так они ж со всей сброей воинской на тот свет норовят. Обычай у них, понимаешь, такой. Считай, пуда три тягать приходится. Цапнешь варяга, не разобрав второпях, что не моя забота его на тот свет тащить, потом выкинешь, да толку-то... За день так натаскаешься, едва крыльями хлопаешь. Много их мрет,