таки верю. Не может же быть, что все зря…»
Писала, писала — и вдруг… Магомаев. Но почему она должна отдавать ему свою нежность? И как можно понять эти строки: «Верю и не верю, а все-таки верю»? Все-таки, конечно, она еще совсем ребенок, девочка. У нее и у самой это вдруг прорывается в письмах. Особенно в этом, третьем, в октябре:
«Странно, раньше чувствовала себя более взрослой, а теперь — то ли музыка, не знаю, — чувствую себя маленькой, но не беззащитной. Нет, все сложно, и хочется победить в борьбе, которую я затеяла уже давно».
Но какую же она могла затеять в свои семнадцать лет борьбу? И с кем или с чем? И храбрится совсем как ребенок. Все это Луговому так знакомо. В этом возрасте все обязательно с кем-нибудь сражаются и непременно надеются победить. Все этим должны переболеть.
Но Марина, кажется, думает об этом по-своему. Прочитав, Луговой молча передает ей письмо и, глядя на нее, думает, что она что-то утаивает от него. Там у и раньше казалось, что она недоговаривала чего-то, если не скрывала, и сейчас его не может обмануть выражение ее лица. Слишком знакомы ему и этот затаенный блеск ее глаз и это облачко, скользнувшее от бровей к губам и залегшее двумя складками по обочинам рта.
Но она так ничего и не говорит, возвращая ему письмо. Между тем он может поклясться, что она и сама едва удерживается, чтобы не заговорить. Неужели так и не может забыть той его небрежно- снисходительной усмешки, на которую когда-то, как на острый риф, напоролась ее откровенность? А ему тоже что-то мешает самому завести этот разговор.
Но, пожалуй, чаще других мелькало в Наташиных письмах все одно и то же слово — Клин. Как, впрочем, и в этом, только что врученном ему насмешливой, все понимающей Катей Сошниковой. Хорошая Дарье попалась невестка. Если у самой Дарьи и не сложилась жизнь — за то время, пока ее муж Андрей мыкался по лагерям в плену, она успела полюбить другого, теперь и этот уехал, и он пишет ей письма с целины, — то хоть за сына своего, тоже Андрея, она должна быть спокойной. А это так много значит, так много для материнского, да и для отцовского сердца!
Так с раскрытым письмом и вошел он в дом, начав на пороге перечитывать его во второй раз:
«В пятницу была в Клину. Конечно, одна. Все эти часы дороги и пребывания там я была счастлива, даже, боюсь, слишком».
И в предыдущем письме, помнится, писала, как ехала в электричке в этот самый Клин, познакомилась там с удивительно симпатичной женщиной, с которой они, пока доехали, прикончили кулек с пирожками, а после того, как побывала в доме у Петра Ильича Чайковского, сидела на скамье в саду, слушала по радио Первый концерт и романсы в исполнении Зары Долухановой — те самые, которые она часто слушала и дома. Но там, в Клину, среди тех деревьев, которые так любил Петр Ильич, они, конечно, звучат, как нигде…
Луговому оставалось теперь только пожалеть, что, бывая в Москве, он так и не удосужился побывать в Клину; но тогда ведь и представить он не мог, что этот Клин займет такое место в ее жизни. А солгать теперь задним числом самому себе, что лишь по недоразумению или по недостатку времени он до этого не поинтересовался Клином, Луговой не мог. До недавнего времени и мысленно не забредали туда его дороги. До того как не взял он себе в поводыри эту тревогу.
И теперь он должен был довольствоваться лишь тем немногим, что могли ему рассказать и этот коричневый с вклеенной в обложку фотографией дома альбом, оказавшийся на веранде у Наташи среди других ее книг и бумаг, и этот, лунным светом загорающийся с недавних пор у них в доме квадратный экран, к обычности которого он так еще и не успел привыкнуть в хуторе.
Никак не мог он привыкнуть, что сквозь это небесно-голубое окно можно заглянуть и туда, где совсем иная, так непохожая на повседневно окружающую его жизнь, и даже увидеть вдруг ожившими и этот дом с обложки Наташиного альбома, и аллею, о которой она пишет в своих письмах, а может быть, и ее саму, идущую по этой аллее к дому. Вглядываясь в толпу людей, так легко в это поверить, особенно когда Марина рядом вдруг резко подастся на стуле вперед, всматриваясь в мерцающий квадрат голубого света.
Наверно, там и служители давно уже запомнили эту девушку в вишневом пальто, в пушистой круглой шапке. Но никому там, конечно, и в голову не придет сравнить эту серую меховую шапку с цветком татарника, какие во множестве можно увидеть где-нибудь на склоне того же Володина кургана или Сибирьковой балки. Никто среди этих тополей и берез и не подозревает, что есть где-то на земле такие Володин курган, Сибирьковая балка. Но то, что эта девушка не здешняя, не из Москвы, ни у кого из служителей не вызывает сомнения. Глаза у нее не здешние — и ласковые и дикие. Не то чтобы несчастливые, а кажется, что из них каждую секунду могут брызнуть слезы. А волосы у нее не жесткими пучками или конским хвостом торчат из-под шапки, а просто падают из-под нее на воротник.
Приехав с воскресной утренней электричкой из Москвы и войдя в дом, она сперва стоит перед фотографиями с конкурса имени того, для которого просто домом был этот дом, ставший теперь музеем. На одной из этих фотографий есть и этот пианист за роялем со склоненной над ним курчавой головой и, с большими руками на клавишах. А на другой фотографии он откинулся назад и поднял глаза, как бы призывая в свидетели своей непорочности само небо. Крылья черного фрака свесились по обеим сторонам стула, а за роялем над ним и над оркестром простер свои руки дирижер.
В сад же, где, передав просьбу служительнице, можно, сидя на скамье, послушать и Первый концерт и Зару Долуханову, она спускается после того, как обойдет уже все комнаты дома. Должно быть, и эти служители уверены, что приехала она в Москву издалека учиться не чему-нибудь иному, не тому же английскому языку, а только музыке. Иначе зачем же и приезжать ей сюда, в Клин, чуть ли не каждое воскресенье, бродить но дому, долго стоять у рояля и даже гладить спинку придвинутого к нему стула, а потом сидеть на скамье в саду и слушать, слушать?..
Найти эту пластинку с Зарой Долухановой среди других, оставшихся на веранде, не представляло никакого труда. Все это были большие пластинки, некоторые из них нужно слушать почти по часу, а на эту маленькую надо было потратить не больше пяти-шести минут. И ничего не стоит всего лишь с помощью корундовой иглы заставить Зару Долуханову запеть не где-нибудь, а здесь, на веранде, глядящей своими окнами в сад и на Дон:
Выливавшийся из открытых окон голос, спускаясь с яра, расстилался по Дону. Он был по-осеннему пепельно-серым и холодноватым, а в безраздельно отдающихся музыке словах романса было полуденное знойное солнце. Из окна Луговой увидел, как у Марины, разгребающей между деревьями граблями палую листву, замедлились движения и, повернув голову в соломенной вьетнамской шляпе, она прислонилась плечом к сохе виноградного куста.
Должно быть, все потому же, что последнее время при Наташе музыка не умолкала у них в доме и чтобы как-то предохраниться от нее, Луговой научился опускать на уши невидимые заслонки, он прежде так и не успел как следует прислушаться к этим словам: