части 2-го концерта Брамса? Я сама не знаю, что это для меня.
Ну почему, почему бы нам не найти друг друга? Почему такая любовь не может быть реальной?
Хотелось бы описать, какое значение имеет для меня ночь, луна, серебряная дорожка Дона. Но это трудно. Я бы, наверное, смогла излить все это в звуках. Но, увы, не дано. Лунный свет — это 3-й концерт Рахманинова.
В человеке есть какое-то чувство собственности, жажда обладания. Эта изумрудная (нет, это не выразишь словами), холодно-мраморная зелень акации, седеющие от ковыля склоны Володина кургана вызывают во мне жажду владеть ими. Но как? Музыку и природу я воспринимаю одними чувствами. Кажется, что музыку я вижу, а природу чувствую, слышу, ощущаю. И в одном и в другом восприятии желание слиться, раствориться, но, увы… не получается. И потому для меня все остается прекрасно.
У меня сейчас такое чувство, будто это он сам играет сонату Листа, как будто он живой, тут, рядом, но так же недоступен, как всегда. Любка, милая, вчера, засыпая, хотелось целовать тебе руки, плакать от счастья, милая, дорогая, такая же, как и он.
Какое счастье ясно почувствовать улыбку того, кто только один и осознает, что он для тебя. Он улыбнулся мне в 5-м Бетховена! Все это было как наяву.
Для людей главным должна быть любовь друг к другу и самопожертвование. Почему некоторые люди не воспринимают жизнь так, как она есть? Почему для них ничто музыка, свежий ветер, пение птиц? К чему эта погоня за вещами? Ведь это видимость счастья. Вещи держат людей, делают их рабами, а человек должен быть свободен. Он создан и должен жить для любви, красоты, музыки. Когда меня обижают, я слушаю его, и кажется, будто он один жалеет, понимает меня и говорит: не грусти, все к тебе придет.
Дорогой, ничего не получается. А мне так бы хотелось, чтобы когда-нибудь, через много-много лет, ты узнал, что была я, какая я и как я любила тебя и жила только этой любовью».
Вот и оправдались те смутные догадки, от которых он и сам отмахивался, считая их чистейшей бессмыслицей и не рискуя признаться в них даже Марине. Если бы посвятить в это кого-нибудь, Скворцова например, он бы, секунды не колеблясь, даже не дернув себя за ус, как шашкой отрубил: «Бред». Да еще и присовокупил бы, внимательно заглядывая в глаза: «Тебе бы, друг, надо к невропатологу сходить. Не с фронтовой ли контузией у тебя это связано? Помнишь, на Балатоне так и выхватило тебя из седла взрывной волной. Я тогда долго не мог тебе зубы разжать, чтобы из фляги спирта влить. Да ты не беспокойся, это и с другими бывает. Подлечишься, и тогда уже окончательно переходи на пенсию. Совхоз твой без тебя не зачахнет, а свято место, как ты знаешь, пусто не бывает. И нового главного агронома, тем более что связано это с Бахусом, сразу же пришлют».
Если не этими самыми, то примерно такими словами и скажет Скворцов, и притом руководствуясь самым искренним побуждением уберечь друга. Но… как же все это могло случиться? Каким образом это наваждение нахлынуло на нее? Не на одной же, в конце концов, хуторской улице жили они, как с тем же Пашкой Бакланенком или Федей Татарчуком, с которыми и вместе в станицу ходили в десятилетку и, пока по берегу пойдут, вываляются в снегу, десять раз поссорятся и помирятся, а то и подерутся, а чуть только теплее становилось, не однажды по дороге выкупаются в Дону и заявятся в класс к самому звонку, мокроголовые, с синими, как от ежевики, губами. Можно было бы и понять, если бы, скажем, это был Алеша Греков. Второе лето проводили вместе, объявили себя пиратами, а Вербный остров — островом пиратов и даже, приспособив к обыкновенной плоскодонке парус, заплывали на ней по Дону выше хутора Коныгина.
Но если бы даже и по прихоти полудетской фантазии с этих открыток и типографских оттисков все началось, от этой беспомощной улыбки и неосторожных слов Любочки и вспыхнул этот странный костер, то давно бы ему пора уже и погаснуть, не питаемому ничем. Ни хотя бы одной-единственной встречей. И теперь бы она сама вспоминала об этом если не со стыдом, то, во всяком случае, с беспощадной презрительной насмешкой: на что только не способна юность.
Да, но… Если бы не этот ураган звуков, не только не погасивший за все эти годы костра, а совсем наоборот, все больше раздувавший его. И, разгораясь, он все ярче освещает того, кто и сам того не зная стал причиной этого урагана.
Опять и опять возвращаюсь к 5-му концерту Бетховена. И это из-за одной темы во вступлении оркестра? Как объяснить, что я испытываю? Нет, невозможно. Но я как будто чувствую огромный зал, цветы и его несравненную улыбку.
Я опять люблю его. Опять для меня мир цветов, запахов и всего самого прекрасного. Никому не понять, что испытываю, исписывая эти страницы. Когда мне бывает невмоготу, я обычно хочу стать старой, иметь внуков, забыть все и жить только заботой о детях и внуках. Не слышать музыки. Могу ли я?
Какая утром была заря! Вся природа, музыка сговорились. Они не хотят, чтобы я разлюбила его. Зачем думать, достойна ли я его? Надо любить. Ведь моя любовь — мое утешение, моя заря.
Любка, Любка! Если ты когда-нибудь прочтешь мой дневник, то поймешь, что ты для меня после него все. И даже сейчас твой голос по телефону был вестником того мира, в котором я жила тем летом. Лишь только за одно то, что ты мне дала, я обязана всю жизнь быть твоей рабой. Милая, как я ревную тебя к каждому, к нему. Но раз ты любишь его, я тоже.
Что сделать, чтобы все было по-прежнему? Порой кажется — вот оно, протяни только руку, но… рука встречает холодное пожатие пустоты. Нет, прежним жить нельзя. Тогда я была ребенком, и все, что я делала, мне казалось верхом совершенства. Но жизнь развенчала это. И вот итог: я уже никогда не смогу быть довольна собой. Жить стало труднее. Вы, практичные люди, скажете, что это хорошо, ибо надо спуститься на землю. Не хочу, не смирюсь. То, что для вас основа основ, для меня — чепуха, дырка от бублика. Благополучие? Теплый уголок? Нет и тысячу раз нет.
Мои зори, неведомые запахи, даль, высь. Как это выразить?
Жизнь со всеми радостями и горестями — это увлекательное путешествие, открытие нового, повторение и новое восприятие старого.
Я воспринимаю музыку не в соответствии с ее программой, а по своей. Мне кажется, что она выражает мои чувства. Я люблю людей, но почему они считают, что природа, воздух, все вокруг должно служить им? Все для них. А я считаю, что природа равноправна с людьми. Это не значит, что надо поклоняться ей, обходить каждую травинку. Я люблю цветы на воле и зря не буду их ломать, топтать. У меня всегда желание раствориться в природе, быть частичкой ее. Вот и сегодня на острове в этой чудной бухте мне хотелось лечь на спину, слушать журчание воды, ветра, пение птиц.
В общем, я не знаю как, но когда мы с Валюшей вдвоем, то мы — как дикие птицы. И если рвем цветы или ловим рыбу, то это все как бы необходимо для нас. Поймет ли кто-нибудь меня? Разве только папа. Да, мы с ним во многом похожи. А мама в этом отношении не такая. Но у меня есть много ее черт. Это скрытность, борьба с собой в душе. Музыка дала мне что-то необъятное и трагичное.
Я пишу уже два месяца. Все-таки хорошо, что взялась. Есть кому отвести душу. Ведь я совсем-совсем одна. Меня любят, но не могут понять. Вообще-то я частенько и сама не могу понять себя.
Какие-то странные чувства наполняют меня. Почему не бледнеет моя любовь? Что питает ее? Все для него. И все сохраняет свежесть, красоту. Пусть я никогда не буду его, но ради него я стремлюсь к свету по той дороге, которую проложила его музыка, моя любовь. Пусть я блуждаю, но в общем путь я избрала верный. Да, за какие-то несколько последних дней я так заметно выросла, сломала какие-то рамки, кое в чем одержала победу над собой, хоть и не полную… „Жизнь — трагедия. Ура!“ — сказал Бетховен. Да, через борьбу и страдания — к радости. И как тогда полнее будет радость, если она так досталась. Но будет ли у меня радость без него? Нет, не хочу иного. Пусть всю жизнь одно, но с мечтой о нем. Что сделать? Я люблю тебя. Награди хоть минутой. Хоть пошли сновидение, чтобы потом весь день, нет, всю жизнь жить им».