был жив, обида и ревность как-то еще питали и любовь Макара.
Теперь же «все, что волновало его долгие дни и годы, все, что гнало когда-то к сердцу горячую кровь и заставляло его сжиматься от обиды, ревности и боли, — все это со смертью Тимофея ушло сейчас куда-то далеко и безвозвратно». И что бы там ни говорить, а какая-то перемена произошла с того часа в Макаре. Он как бы оттаял сердцем. Нет, он не поступился ни своей любовью к мировой революции, ни своей ненавистью к ее врагам, но и ненависть его и любовь как бы окрасились скорбью. Вот в какой узел связалась судьба Макара на тропе у перелаза с судьбой Лушки и судьбой Тимофея. Жизнь завязывает такие узлы, которые и развязать нельзя…… только разрубить можно.
После Макар придет в сельсовет к Разметнову и попросит у него ключи, чтобы выпустить Лушку. «Зря», — скажет ему Разметнов. И вот что ответит ему тот самый Макар, который некогда говорил, что женщина нужна мужчине лишь как «курюк» овце. «Молчи, — глухо сказал Макар. — Я ее все-таки люблю, подлюку».
И только теперь Лушка узнает от него, что он все время носил с собой ее кружевной платочек: «Возьми, теперь он мне не нужен».
Но и тут он не спустится со своих нравственных высот. Он признает за Лушкой право оплакать свою любовь: «Ежели хочешь проститься с ним — он лежит у вашего двора за перелазом». И дальше Шолохов пишет: «Молча они расстались, чтобы никогда уже больше не встретиться. Макар, сходя со ступенек крыльца, небрежно кивнул ей на прощанье, а Лушка, провожая его глазами, остановила на нем долгий взгляд, низко склонила в поклоне свою гордую голову. Выть может, иным представился ей за эту последнюю в их жизни встречу всегда суровый и немножко нелюдимый человек? Кто знает…»
Вешенское лето
Жаворонки поют над зеленовато-бурым полем Базковского аэродрома близ Вешек, и трава пахнет так горько и сладко, как только она может пахнуть в степи в полдень знойного лета. Тишина — после того как заглох мотор самолета — обступает такая, которую иначе и не назовешь, как первозданной. Нет, не нарушает ее, а, пожалуй, еще больше подчеркивает мягко наплывающий издалека рокот автомобилей и других машин.
И сразу же властно обступает настроение, которое издавна влюбленной струной дремлет в душе, — только дотронься до нее. Как будто сродни оно и этому томительному запаху нагретой солнцем травы. А вот уже и ударил по глазам из-за свинцовой полосы Дона «шафранный разлив песков». Неужели это и в самом деле лампасы проглянули из зелени парка в центре Вешек? И хоть тут же убеждаешься, что это лампасы танцевального казачьего ансамбля базковских школьников — в станице межрайонный фестиваль, — а струна уже зазвучала громче. И как ей не звучать, если здесь все отзывается этой струне: здесь и колхозы носят названия: «Тихий Дон», имени Шолохова!..
А вот он и сам спускается навстречу со ступенек террасы, как всегда — и все-таки на этот раз как-то по-особенному — собранный и оживленный, как бы обдутый не только нашенским, степным, а и еще каким- то ветром. Впрочем, что же тут гадать: он недавно вернулся из поездки по Англии.
И хотя здесь, на вешенской земле, почему-то вдруг особенно замечаешь, что те самые золотые колосья волос над прекрасным лбом, какими ты их впервые увидел четверть века назад, теперь лежат комьями талого снега, тут же, встречаясь с его глазами, радостно убеждаешься: все те же. И обласкать умеют, и посмеяться, и так потвердеть, что лучше уж человеку тут же чистосердечно и признаться, что слукавил, хотел показаться лучше, чем есть на самом деле.
А потом убеждаешься, что, несмотря на быстротечность времени, и вся атмосфера в шолоховском доме и во всем что окружает Шолохова, не изменилась, осталась в чем-то самом главном прежней. Несмотря даже на то, что и сам дом уже другой: старый пострадал при гитлеровской бомбардировке Вешек.
Та же, что и четверть века назад, сразу охватывает в этом доме поэзия нераздельности жизни и творчества Шолохова с жизнью окружающих его людей и всей страны. Та же поэзия высочайшей ответственности художника слова перед своим народом и перед всем человечеством.
Тогда, почти четверть века назад, Шолохов писал «Тихий Дон». Теперь он пишет книгу о другой, недавней войне, эхо которой еще не умерло в сердцах у многих миллионов людей и будит по ночам инвалидов, безутешных матерей и вдов.
Опять вспоминается Вешенская зимы 1939 года. Метель, в степи темным-темно. Из Миллерово до Вешек нужно ехать полтораста километров по белому бездорожью. Машины ходили редко: Вешки были тогда настоящей глубинкой. Но «Комсомольской правде», снарядившей к Шолохову своего корреспондента, нет до всего этого решительно никакого дела. Известно, что Шолохов заканчивает четвертую книгу «Тихого Дона», и очень важно знать хоть какие-нибудь подробности о том, какой все-таки будет конец, к какому «пристанет» берегу Григорий Мелехов. Читателей всей страны волновал тогда этот вопрос; трудно назвать другую книгу в нашей литературе, за окончанием которой каждый следил бы с таким, можно сказать, личным интересом. В Вешенскую шли сотни писем, требующих, чтобы Григорий Мелехов непременно оказался с красными. Но были и такие письма, в которых говорилось, что ему не может быть пощады. Или — или, третьего не дано.
И сегодня, когда литературные критики уже успели написать на эту тему целые тома, волнение читательского моря вокруг судьбы Григория Мелехова нет-нет и вспыхнет с новой силой, а тут и жизнь все время подбрасывает новый «материал» о месте личности в истории, в борьбе своего народа. А тогда все еще было так свежо, так остро, и отблеск времени, в которое жили Григорий, Аксинья, Наталья, еще не померк, еще падал на лица людей, на тех событий. Еще и критики не успели привыкнуть к мысли, что к героям Шолохова тоже нужно подходить как в литературным героям, к художественным образам. Нет, не только искали прототипов Мелехова, не только изучали во всех подробностях биографию казака, который и внешностью и деталями своей военной анкеты был «ажник вылитый Гришка», но и всерьез ходили по следам самого что ни на есть «доподлинного» Григория Мелехова, которого, по словам одних, зарубили красные на Каменском мосту через Северский Донец, а по словам других, видели где-то на Кубани. В Москве разговоров об этом было не меньше, чем на Дону.
И легко понять редакцию молодежной газеты, которая привыкла получать информацию из самых первых рук. А для этого можно снять одного из своих военных корреспондентов и с фронта начавшейся тогда советско-финской войны. Кстати, интересно бы знать, что думает об этой войне Шолохов. В Финляндии он бывал.
А Шолохов, еще совсем молодой Шолохов (ему тогда было тридцать четыре года), хотя уже и автор трех книг «Тихого Дона», первой книги «Поднятой целины», увидев на корреспонденте газеты красноармейскую шинель, и рта не дает ему раскрыть для нетерпеливого вопроса: «Что будет с Григорием?», а сам начинает «брать интервью» вопросом: «Ну как там, на фронте?» И, охлаждая молодой, воинственный пыл корреспондента, начавшего рассказывать ему «военные эпизоды», он начинает вставлять в его восторженную реляцию свои скупые реплики. Да, в Финляндии он бывал, страна эта не такая, которую можно закидать шапками. Не будет эта война, как, может быть, думают некоторые, увеселительной прогулкой. При этом глаза Шолохова внимательно-сочувственно ощупывают красноармейскую шинель на своем собеседнике, как бы к чему-то примериваясь и встревоженно предчувствуя, что вскоре в такие шинели оденется весь народ. И поэтому совсем неохотно переходит потом он к разговору о Григории Мелехове.
Теперь, издалека, можно, пожалуй, правильнее понять, почему он тогда с такой неохотой говорил об этом. Тут дело не только в том, что Шолохов и вообще не любил распахивать свою душу, рассказывать о своих замыслах, давать интервью. Эта черта присуща ему и сегодня. Но тогда он только-только подходил к концу своего повествования о поисках, блужданиях и заблуждениях людей на дорогах первой мировой войны, революции и гражданской войны. И вот, оказывается, опять надвигалась на ого страну, на его народ война. Он и на Западе до этого бывал и своим зорким взором проницал, какая это неизмеримо более жестокая, нежели предыдущая, должна быть война. Он, разумеется, не мог предугадать тогда, что вал ее