— Припугнуть ее. Ультиматум предъявить.
— Это какой ультиматум? — подозрительно осведомилась бабка.
— Так и сказать, что ежели, значит, она не того, то и другим не обязательно ее секреты соблюдать.
— Али я ей не предъявляла? Я же тебе говорю, что она сейчас как с цепи сорвалась.
Дед подавил вздох и почти совсем перешел на шепот:
— Ну, тогда, значит, остается пойти к нему.
Бабка быстро сказала?
— За это я не берусь.
— Почему?
— У него взгляд пронзительный. Нет, это ты должен сам.
— Я, Пашенька, сейчас занятый. У меня ночью дежурство, а днем ведь и отдыхнуть надо.
— Ничего, весь день после дежурства спишь, как суслик. — И, не давая больше ему сказать ни слова, Лущилиха перешла в наступление: — Завтра до полден поспишь — и прямо к нему. Только ты с дурной головы сразу все не открывай. У него хорошие деньги должны быть: он и с войны, должно, не с пустыми руками пришел. — Инструктируя деда, она все больше понижала голос, и любопытной соседке приходилось все больше влипать ухом в глинобитную стенку кухни. — Ты ему сперва только самую махонькую щелочку открой, а всего, спаси бог, не говори. Его подоить нужно.
Заинтригованной соседке страшно хотелось узнать, кого это собираются подоить Лущилиха с дедом. Перемещаясь вдоль кухни поближе к тому месту, где бубнили Лущилины, она не удержала равновесия и, покачнувшись, зашуршала по стене растопыренными руками. Лопата выпала у нее из руки, шлепнулась о землю.
Тотчас же в кухне у Лущилиных установилась мертвая тишина, и потом голос бабки с преувеличенной громкостью произнес:
— Ты же гляди, дедуня, получше стереги, сейчас охотников до колхозной капусты много развелось. Особенно доглядай за шоферами, какие мимо огородов едут. Это самые первые воры и есть.
— Да уж это так, — подтвердил дед.
Страшась полного разоблачения, соседка, подхватив лопату, добежала до другого угла двора и опять усиленно стала копать картошку. Вскоре голова Лущилихи в зеленом платке заглянула к ней через плетень.
— Доброго здоровьица, Ананьевна! Копаешь?
— Копаю, Семеновна, копаю, — не поднимая головы, ответила соседка.
— А у нас в нонешнем году картошка вся чисто погорела, самая мелкота уродилась, как горох. Не знаю, с чем я буду своему деду борщ варить…
Соседка искренне посочувствовала Лущилихе, они еще перебросились через плетень несколькими словами, и каждая опять занялась своим делом. Лущилиха через полчаса проводила деда по стежке до самой лодки и постояла на яру, провожая его глазами, пока он не причалил к левому берегу и не скрылся там под вербами. После этого она ушла к себе в дом и заперлась на засов. А соседка, закончив копать картошку и перетаскав ее ведрами в земляной погреб, тоже ушла в дом и легла на кровать, раздумывая над теми словами, что сегодня донеслись до нее из лущилинской летней кухни. Ей очень хотелось доискаться смысла этих слов, и она долго лежала, пытаясь связать в единое разрозненные фразы подслушанного разговора, размышляя над тем, кого из хуторских женщин и мужчин имели в виду Лущилины. Но это ей оказалось не под силу. К тому же эта немолодая женщина, копая картошку, притомилась за день, глаза у нее слипались, и она вскоре уснула. На морщинистом ее лбу, освещенном светом молодого месяца, так и осталась складка.
Так крепко уснула она, что даже не услышала, как вскоре свирепо взлаял у нее во дворе, загремев цепью, чуткий Дружок.
Проводив деда за Дон и закрыв, по обыкновению, дверь на чугунный засов, Лущилиха повернула ручку радиоприемника, чтобы узнать на сон грядущий, что происходит в окружающем мире. В окно постучали. За радио Лущилиха первого стука не услышала, а когда постучали во второй раз, обрадовалась, подумав, что, оказывается, иногда и ее дед может говорить умные вещи. Вероятно, Клавдия и в самом деле успела опомниться и сейчас прибежала с повинной.
В полной уверенности, что, кроме Клавдии, некому больше стучаться в их дом в этот поздний час, она отодвинула засов — и отшатнулась. На пороге ее дома, облитый светом молодого месяца, стоял цыган.
Если бы она знала, что открывает дверь такому гостю! Увидев Будулая, она, что называется, остолбенела. Ее первым движением было тут же захлопнуть дверь, но Будулай легко отодвинул ее плечом и вошел в дом. Тогда, придушенно вскрикнув, она бросилась в комнаты к небольшому, окованному полосовым железом сундучку, где, как говорили в хуторе, хранились немалые деньги, нажитые Лущилихой и ее дедом. Добежав до сундучка, она плюхнулась на него, поворачиваясь лицом к Будулаю и намереваясь, несмотря на испытываемый страх, защищать свое достояние грудью.
— Успокойся, — сказал Будулай, проходя вслед за ней в комнату и без приглашения опускаясь против Лущилихи на табурет. — Мне не твои деньги нужны, я тебе могу своих дать. Мне нужно, чтобы ты рассказала все, что знаешь.
— Ничего я такого не знаю, — быстро сказала Лущилиха.
— Нет, знаешь, — твердо повторил Будулай. — Ты понимаешь, о чем я говорю. Ну?
Он говорил спокойно, без малейшей угрозы, но бывают такие интонации, которые действуют сильнее всякой угрозы. Черные глаза цыгана, взгляда которых так боялась Лущилиха, в упор смотрели на нее. Никого не было в доме, кроме нее и Будулая. Из невыключенного приемника лилась негромкая музыка, падала на пол полоса слабого света.
И, сотрясаемая на сундуке непреоборимой дрожью, Лущилиха стала ему рассказывать…
Будулай ни разу не перебил ее и даже не пошевелился. Ни тогда, когда Лущилиха рассказывала ему, как они вдвоем с Клавдией Пухляковой, спасаясь от артиллерийских снарядов и от немецкой бомбежки, поднялись из хутора в степь, чтобы спрятаться там в кукурузе, и увидели на прогалине одинокую цыганскую кибитку… Ни тогда, когда Лущилиха присовокупила к этому, что кибитка, должно быть, по какой-то причине отстала от своего табора, уходившего от немцев на восток. Уже потом, прячась с Клавдией в кукурузной чаще, они сумели разглядеть оттуда, что сбоку кибитки лежала на разостланном одеяле молодая цыганка, а возле нее суетился высокий седой цыган, завертывая в цветные тряпки новорожденного младенца.
В этот-то момент и вывернулись из-за Володина кургана танки от станицы Раздорской.
Будулай слушал молча. Голова его с кудрявой бородкой и плечи купались в ручье света, падавшего из окна в комнату, а из-под расстегнутого пиджака светились ордена. Не пошевелился он и тогда, когда Лущилиха стала рассказывать, как самый передний немецкий танк вдруг развернулся и наехал на цыганскую кибитку. Тут беременная Клавдия и разрешилась преждевременно в кукурузе дочкой.
В продолжение всего рассказа Лущилихи цыган тяжело горбился на табурете, опустив голову, и она просмотрела тот момент, когда он после ее слов о том, как закричала цыганка, внезапно резко качнулся и свалился лицом вперед с табурета. Уже на полу он перевернулся на спину и вытянулся во весь рост в полосе бледно-голубого света.
Потрясенная Лущилиха, бросив на него взгляд, решила, что он скоропостижно умер в ее доме, и, закричав дурным голосом, опрокидывая ведра, кинулась из комнаты к соседке.
У соседки племянник тоже был контужен на фронте, и она знала, что нужно делать, когда у человека припадок. Прибежав к Лущилихе, она кухонным ножом растворила цыгану крепко сцепленные белые зубы и влила в рот полстакана молока. В горле у него забулькало, он захлебнулся и, открывая глаза, тут же пружинисто вскочил на ноги, опираясь одной рукой об пол.
Соседке страшно не терпелось узнать, каким образом Будулай мог очутиться в доме у Лущилиных в такой поздний час и что такое из ряда вон выходящее могло произойти, если это завершилось для него таким припадком. Но Будулай, едва оказавшись опять на ногах, движением руки молча указал соседке на дверь, и ей ничего иного не оставалось, как повиноваться. Обиженно поджав губы, она удалилась, Лущилиха тоже ринулась было вслед за ней, страшась снова остаться наедине со своим непрошеным гостем, но Будулай остановил ее:
— Нет, ты мне еще не все рассказала. Ты еще должна рассказать, что было после. — И, видя, что она