Еще раз Будулай воочию мог убедиться, как неуловимо изменчив в смене самых противоположных настроений характер его племени. Вот уже руки цыганок, а первыми среди них руки Шелоро, потянулись к адъютантам Тамилы, дергая их за борта и карманы кожаных курток. У Шелоро были и свои счеты с ними, особенно с этим, который только что пытался заткнуть ей рот. Теперь он вместе со своими усиками так и влип в дверцу «Волги», а Шелоро нащупала уже и замочек змейки-молнии на его дорогой куртке с явным намерением распахнуть ее. Другого же адъютанта Тамилы старалась достать крючком своей палки старая цыганка. Дело приобретало совсем плохой оборот. Но Тамила со спокойным лицом продолжала стоять между своими адъютантами, как будто все происходившее с ними совсем не касалось ее. Однако не успел Будулай подумать, что теперь, пожалуй, и ей не так-то просто будет прийти им на помощь, как она тут же заставила его убедиться в обратном.
— Так вам и надо! — вдруг презрительно крикнула она, расталкивая их руками от себя на две стороны и выступая из-под их охраны вперед. — За то, что вы так и не научились разбираться, когда вас обманывают, а когда человек захотел свою душу открыть. Все это правда, что он рассказал. Этого придумать нельзя.
Нет, для этой Тамилы много надо было, чтобы выбить ее из седла. Еще и как сумела она в самый последний момент прийти на помощь своим молодцам, которые уже совсем было растерялись перед лицом разъяренно наступавшей на них толпы. Но для этого ей сперва потребовалось отречься от них. И теперь уже она могла безбоязненно продолжать, в уверенности, что разбушевавшиеся цыгане не останутся равнодушными к ее словам. Теперь уже они захотят к ним прислушаться получше, как привыкли всегда прислушиваться к ней. Та же Шелоро невольно повернула голову, выпуская свою жертву с усиками, которую она уже обеими руками держала и трясла за воротник кожаной куртки. Ее примеру последовала старая цыганка, успевшая уже зацепиться своей клюкой за воротник другой, точно такой же куртки. А после этого и Егору, мужу Шелоро, ничего другого не оставалось, как тоже стыдливо вернуть на место свой кнут, извлеченный им было на всякий случай из его кожаных ножен.
Тамиле ничего другого и не надо было, чтобы эту разбушевавшуюся стихию окончательно ввести в ее берега. Оставалось только дать ей выход в другую сторону, чтобы она добушевала до конца, — и она прекрасно знала, что для этого надо сделать. Наблюдавшему за ней с седла мотоцикла Будулаю ничего не оставалось, как восхищаться, видя, как она, зевая и прикрывая ладошкой рот, уже говорила цыганам в своем привычном снисходительном тоне:
— А теперь, рома, с нас на сегодняшний день уже вполне хватит всяких грустных и умных речей, теперь мы гулять будем. А там посмотрим. Из этого оврага нас никто в шею не гонит, и у тех же твоих русских, Будулай, хорошая поговорка есть: утро вечера мудренее. Правильно, Будулай? А если правильно, то поскорей слезай со своего железного коня и докажи всем другим цыганам, что ты все еще тоже цыган. Зажигайте, рома, на всю ночь костры, мне там в городе на асфальте негде плясать…
О, она хорошо знала, за какую нужно дернуть струпу. Те же самые цыгане, повинуясь ее команде, со всех ног бросились в разные стороны по оврагу в поисках топлива для костров. Еще совсем немного времени прошло, и над первым из них уже взметнулся куст пламени, раздвигая темноту осеннею вечера. Задрожав по-цыгански плечами, Тамила в своем модном городском костюме первая вышла в круг. Еще одно только слово ей осталось бросить назад через плечо своим верным адъютантам, донельзя обрадованным тем, что буря уже пронеслась над ними:
— Музыку!
И тут же неизвестно откуда появившиеся у них в руках гитары бурно взрокотали, с места беря разбег. А Егор Романов уже бежал к ним от повозки со своим стареньким баяном. Так же внезапно по мимолетному знаку Тамилы гитары в руках у ее адъютантов смолкли, и она с беспокойством крикнула вдогонку Будулаю, покатившему за рукоятки свой мотоцикл из светлого круга костра куда-то в сторону:
— А ты что же, уезжаешь, Будулай?
— Нет, я только немного отъеду. Я тут недалеко, — не оглядываясь, ответил Будулай.
— А-а! — Она догадливо захохотала. — Если по твоим речам судить, то ты еще молодой, Будулай, а так, оказывается, ты уже старик. И какой же ты после этого цыган, если кобылка перед тобой ногой землю бьет, а ты от нее убежать спешишь? Боишься, как бы она тебе голову не закружила, да? — И, видя, что Будулай, не оглядываясь, все дальше уводит свой мотоцикл в темноту, она захохотала еще громче. — Это тебе не лекции перед темными цыганами толкать. — Хотя бы отчасти она хотела выместить на нем только что пережитое поражение, и то, что он не оглядывался, еще больше подогревало ее. — Ну, тогда спокойной ночи, бывший цыган, а я теперь танцевать буду. Мне там в городе негде по-цыгански танцевать, и я сегодня танцевать буду до утра.
И по ее знаку опять бурно взыграли в руках у ее адъютантов гитары, прервавшие свой разбег.
— В общем, цыган есть цыган, — дочерпывая из тарелки ложкой борщ, с уверенностью заключил Ваня.
И это не при ком-нибудь, а при ней, при Насте, и глядя ей прямо в глаза, с такой вопиющей несправедливостью отзываются о том, кого она еще совсем недавно так любила, а может быть, еще и теперь… Но об этом она твердо поклялась самой себе никогда больше не вспоминать и никогда уже к этому не возвращаться. Теперь ей уже поздно думать об этом… И кто же все это говорит, его же собственный, кровный сын, хоть он до сих пор и не знает об этом. Но это уже из другой песни. И совсем не обязательно быть сыном Будулая, а достаточно просто увидеть его хоть раз, чтобы тут же и поверить, что он не мог заслужить ни одного из тех слов, которые сейчас произносят о нем за столом. И если эта женщина, ради спокойствия которой Будулай отказался от своего сына, теперь, сидя здесь же и молча слушая, не перечит тому, что говорит он о своем отце, то ей, Насте, уже не под силу молчать. Надо только набраться спокойствия, чтобы до конца выдержать эту взятую на себя роль.
— Ты же, Ваня, не можешь всех цыган знать, а говоришь о них так, будто знаешь, — тихо сказала Настя.
— А зачем мне их всех знать? Достаточно хорошо узнать одного, чтобы понять, чего они стоят.
Еще тише она спросила:
— Чего же они, по-твоему, стоят?
— А того, если вам хочется знать… — Ваня остановился. — Нет, вы обидитесь на меня. Лично вас я, конечно, не имею в виду.
— А ты, Ваня, не бойся, что я обидеться могу. Если уж начал, то говори… Договаривай до конца.
— Ну, если не обидитесь… — И тут Настя с тайной болью и невольным любованием увидела, как в глазах, в лице и во всей выходке его выступило то, что было так знакомо ей. Как будто это сам Будулай, но еще совсем молодой, юный, сидел перед ней за столом и бросал все эти слова. Но только злой Будулай, а того Будулая, какого знала Настя, ей еще никогда не приходилось видеть злым. И при этом природное, цыганское, так обозначилось в лице у Вани и осветило его откуда-то изнутри, что Настя на мгновение даже прикрыла ресницы и, не глядя на Клавдию, не увидела, а скорее почувствовала, как та тоже испуганно опустила глаза. Этот же полковник, ее квартирант, наоборот, подняв от стола свои глаза, смотрел на Ваню так, будто и видел и слышал его впервые.
— А того стоят, что нельзя верить ни единому их слову. Ни одному. Даже самому лучшему из них. Он тебе наговорит… — Ваня глубоко втянул в себя воздух, и что-то клокотнуло у него в горле… — Он тебе даже на своих же собственных цыган может наговорить за то, что они опять и кочуют и не работают, как все другие люди, а обманывают, или, попросту говоря, дурят других людей. Он тебе даже может поклясться, что сам уже никогда больше этого не позволит, никогда, а потом в один прекрасный день свой цыганский картуз в руку и — тоже за теми же самыми цыганами, которых только что ругал, тю-тю! — Что-то опять клокотнуло у него в горле, он смолк и, опуская голову, сказал: — Но только лично вас я ничуть обидеть не хотел. А если обидел, то вы, пожалуйста, извините меня.
У Насти, смотревшей на него, так и сжалось сердце, Бедный мальчик! Как же долго, должно быть, копилась в нем вся эта горечь, если теперь она с такой силой, почти с ненавистью выплеснулась из него! И ничем нельзя было его разуверить, ничем, кроме одного-единственного. Но, даже и не глядя на Клавдию, чувствовала Настя, как кричало из ее глаз: «Только не это! Этого нельзя касаться!»
А этот полковник, ее квартирант, продолжал внимательно смотреть на Ваню неузнающими глазами и ничегошеньки, конечно, не понимал.