Извините за путаную запись, но это все из-за того, что я опьянел от перенапряжения, скуки, физического и умственного утомления. Я ненавижу свою работу, себя самого, Бродски. Я выкручусь. Он…
Трудно передать его состояние, когда я увидел его впервые за столь долгое время. Возможно, достаточно описать его. Он был изможденным, осунувшимся; подбородок порос мягкой щетиной; от него скверно пахло. Мать по большей части не обращала на него внимания, не желая тратить на него сил и времени, и это так понятно. Что бы она для него ни делала, говорила она, как бы ни старалась, его настроение не менялось. Он оставался мрачным и угрюмым, «пока вас не было». И теперь вот я – он счастлив? Видит ли он, по крайней мере, проблеск надежды на горизонте? Думаю, да. Но даже я не могу быть в этом уверен. Что я действительно увидел, так это его тупой взгляд и отсутствие всякого интереса в момент моего появления. И когда я брил его и оттирал до чистоты, он вел себя беспокойно, как будто хотел идти куда-то. В студию? Тогда так и скажи, дорогой. Ты знаешь это слово. С-Т-У-Д-И-Я. Ну давай, повторяй за мной, вот так: С-Т-У-Д-И-Я.
Вдобавок, к его разочарованию, я настоял, чтобы он съел свой завтрак, перед тем как мы отправимся. Мать сказала, что он не прикасался к пище (и она не преувеличивала) с того дня, как я позвонил и сообщил ей, что в течение последующих нескольких недель спешные дела в офисе не позволяют мне забирать его на ежедневные прогулки. Только после того, как он сделал последний глоток и я убедился, что он получил что-то существенное в свой животик, я понес его в студию.
Сегодня хороший день для творчества. На смену зиме пришла весна. Повсюду раскрылись почки. В небе синева, в парке зеленый ковер. Вон, смотри! Молодая женщина в ярком, цветастом пальто на той стороне улицы. (Он не заметил.) Яркие краски, чтобы рисовать, мой дорогой малыш. Чтобы оживить ток крови. Ты снова живой.
Оказавшись в студии, в своем кресле, с протезами на руках, перед мольбертом и холстом, он разразился слезами. Но эти слезы легко объяснить. Это слезы счастья. Он счастлив. После того как он сделал несколько мазков, я установил угол наклона на его кресле; из всех многочисленных позиций для сидячего положения и из еще большего – для верхней половины тела, я мог для своей игры выбирать почти бесконечное количество комбинаций и перемещений. Вначале Бродски почти ничего не заметил. Он был так счастлив заняться любимым делом, что, возможно подумал, что я стараюсь, чтобы ему было удобнее писать. Однако через некоторое время, когда я увеличил угол наклона и стало все более очевидно, что я не помогаю ему – наоборот, затрудняю его работу – до меня донесся чуть слышный писк или приглушенный шепот. Но тут же прекратился, как будто он боялся выразить то, что на самом деле испытывал. К концу часа угол наклона, с которым я экспериментировал, был таким острым, что, несмотря на его магнитный пояс и манипуляции универсальным держателем, он почти не мог дотянуться кистью до холста.
Все его жалобы и обиды, которые он все сильнее выражал, были бесполезны. Я продолжал изменять позицию каждый раз, когда, по моему мнению, ему удавалось хотя бы немного приспособиться. В какой-то момент – примерно через два с половиной часа после того, как мы начали, на двенадцатой позиции для сидячего положения, чтобы быть точным (я, конечно, записывал), и тридцать девятой позиции для верхней половины тела – его конвульсии и вспышки раздражения прекратились, и он не издал больше ни единого звука. Как будто решил с этого момента набраться мужества. Художник много может вынести ради своего искусства, так почему бы ему не набраться мужества. Кроме того, это лучше, чем сидеть дома, слушая постоянные жалобы матери, не так ли, малыш? По крайней мере, здесь есть то, к чему стоит стремиться. Достойный повод. В сравнении с прозябанием у матери эти мои маленькие орбитальные вращения должны казаться ему захватывающими, как полет в космосе, – переворот вниз головой, поворот на сто восемьдесят градусов лежа на животе и парение в воздухе в позе целящегося из лука Купидона.
Хотя ничто не может удержать его от попыток рисовать. За это я ручаюсь, как бы трудно ни приходилось этому малышу. Он никогда не упускал случая сделать мазок. Он никогда не уклонялся от своей обязанности. Если ему не удавалось это сделать с первого раза, или со второго, или с восемнадцатого, он начинал все сначала. Он тыкал кисть в растворитель – это была трудоемкая процедура для него – и начинал все сначала. Он терпел все мои манипуляции, как будто они были законной платой за то, чтобы быть членом своего священного художественного ордена.
Стоила ли игра свеч? Ну, это как посмотреть… или смотря кто смотрит. Когда я отнес его домой в конце дня, он был так удручен, что не мог далее есть, не мог насладиться прекрасной теплой ванной и сопутствующим массажем гениталий (впервые он даже не заметил моих прикосновений). Но я уверен, что из-за трудностей, которые я доставил ему и которые сделали его концентрацию наиболее полной, он хорошо поработал.
В отличие от меня с моей собственной работой. Сколько я ни пишу и ни переписываю эту тягомотину, миссис Нокс все равно находит какие-то ошибки. Мой почерк по прежнему отвратителен. И она права. Нельзя сказать, что, исполняя свою работу, я не страдаю так же сильно, как Бродски – исполняя свою. Я страдаю. Но, очевидно, страдания не единственное необходимое условие для хорошей работы. Возможно, требуется особый вид страдания.
Какой?
Я ожидаю, что Бродски раскроет мне это.
Для пользы дела я избавился от Матери. С этого времени Бродски будет жить со мной, а Мать станет посещать мою скромную холостяцкую квартиру только по предварительной договоренности. Вряд ли она понимает подоплеку моего предложения, которое я сделал ей на прошлой неделе, – устроить для нее пасхальные каникулы и полностью оплатить ее поездку к ней на родину, в Пуэрто-Рико. Я просто вручил ей билеты Восточной авиалинии, рейс номер 179 (197 долларов 20 центов), так же как и выложил эти деньги три часа назад. Уезжай с глаз долой! Убирайся! Хоть бы у тебя был самый худший полет и я бы прочитал в утренних газетах: «Разбился самолет DC-10 Восточной авиалинии, погибло…» Как обычно, Мать едет вместе с подругой, так что мне придется оплатить и ее дорогу тоже. Мать отказалась за нее платить, а эта женщина уже потратила почти все свои сбережения на первый взнос за дом у себя на родине. Кажется, они родом из одной деревушки и мечтали вместе съездить туда, пока еще позволяет здоровье. Но, конечно, это им никогда бы не удалось, если бы не я. В отношении денег Мать прижимиста, как никто. Чем больше у нее денег, тем больше ей хочется. Она лучше удавится, чем оторвет от себя цент, если есть возможность самой не платить. А зачем: ей платить? Разве мы не пришли больше месяца назад к молчаливому соглашению, что я буду ее богатым дядюшкой в ответ на определенные поблажки?
Теперь Бродски полностью в моем распоряжении. Соглашение, которое я заключил с Матерью, было «временным», до тех пор пока она не вернется из поездки, когда, по ее мнению, я также должен буду вернуться к работе. Но мне-то лучше знать, не так ли? Я скажу ей, что отпросился на работе, да и Бродски не хочет идти к ней домой. Одного взгляда на него достаточно, чтобы она поняла это. И это правда – он теперь никогда к ней не вернется, как бы я с ним ни обращался; ни тогда, когда он на «нормальном» расстоянии от своего любимого холста, ни тогда, когда его рисование зависит от моей воли. Противоречивые чувства Матери и чувство вины легко можно будет успокоить. Ее жадность и месяцами накапливаемое разочарование в Бродски перевесят любые нежные чувства, которые она все еще могла питать к нему. Кроме того, по нашему молчаливому согласию, немного лишних долларов в банке ей совсем не помешают. И ей не придется пить по вечерам в одиночку. О, разве я об этом не упоминал? Мать последнее время не прочь выпить. Негативное влияние подруги, любительницы рома, а также, возможно, какие-то более глубокие, более личные причины.
Я договорился с Сесаром Росарио, работником по уходу на дому у моего клиента Антонио Моралеса, чтобы он присматривал за Бродски, пока я на работе. Я сказал ему, что после того, как в восемь утра он уходит от Антонио (в это время Антонио отправляется в школу), он с таким же успехом может подремать у меня в квартире, как и у себя дома. Бродски к этому времени будет уже вымыт, пересыпан тальком, завернут в пеленки и накормлен, и Сесару ничего не нужно будет делать до моего возвращения, только пару раз перевернуть его в кровати, а там уж я сам о нем позабочусь.
– Да, Сесар, Управлению совсем не обязательно знать, сколько ты зарабатываешь. И меня это вполне