ногу вернётся кровь, и смотрел на Гермиону, какая она красавица, будто с картины классика, Психея, над которой склоняется Амур, медовые и чёрные волосы разметались, заросли диких роз; губы розовые приоткрыты, ресницы почти до середины щеки… Эдмунд поцеловал простынь рядом с ней и на цыпочках ушёл…
Дедушка утром внимательно смотрел на него: «кажется мне или нет, что вы ударились?» «да, в ванной, я балда, мыло уронил, поскользнулся, приложился к бортику; сильно ужасно выглядит?» «да нет, вам даже к лицу благородная синева»; Эдмунд засмеялся: «потому что я благородных кровей?» «а вы благородных кровей?» «ну да, я же Сеттерфилд». Дедушка пожал плечами, в списках его клиентов Сеттерфилды не значились. Эдмунд встал рано, но всё равно испугался, что проспал: вдруг она уже ушла в школу, забыла про своё желание купить полмира; оделся: чёрные вельветовые брюки, с замшевым, красивым очень ремнём, мягким, чёрным, женским почти, чёрный свитер под горло, облегающий, нежный, как растаявшее масло; босиком подкрался к её двери, постучал: «Гермиона…» — но она не отозвалась, и он толкнул дверь; отворилась — в пещеру Сезам, свет слабо пробивался сквозь занавеси, полные игрушек; «словно реквизитная кукольного театра», — подумал Эдмунд, вдохнул полной грудью красоту и отправился искать; нашёл по голосу Бретта Андерсона — она стояла у плиты, подпевала магнитофону, размахивая ложкой, — ждала, когда сварятся яйца; кастрюльки у неё все были зеркальные, английские; «у меня приступ любви к Бретту Андерсону…» — вместо «доброе утро», словно и не было ничего ночью; «я хочу себе футболку, чёрную, в обтяг, с коротким рукавом и капюшоном, и надпись на груди: «Собственность Бретта Андерсона», а на спине — его фото, есть такое чёрно-белое, где он курит, держит в тонких пальцах сигарету, прядь до губ, серьга пиратская в ухе и взгляд такой коварный, порочный, Вальмона из 'Опасных связей'». Эдмунд сел на один из стульев, сплёл босые пальцы с холодным металлом, «ты любишь вкрутую или всмятку?» «всмятку» «ой, я тоже! а есть ещё джем из зелёных помидоров, пробовал когда-нибудь?» Она расставила вазочки, тарелочки на стойке, а на подносе — дедушке; тот вошёл в кухню по пути в магазин, взял поднос и тогда-то увидел синяк Эдмунда. Гермиона сказала дедушке на ушко: «можно, я не в школу, можно мы просто погуляем по улицам?» «деньги на кафе есть?» — спросил дедушка тоже на ушко; «правда он милый, самый чудесный дедушка на свете?» — а сама всё-таки оделась для школы: серая юбка, в складочку, почти до колена, на подтяжках чёрных, тонких, с красными автомобильчиками, белая рубашка классическая, с широким, как у романтиков, воротником, просто портрет Шелли, галстук серый, в тонкие чёрные, серебристые и красные полоски; но поверх, на улицу, надела что-то совершенно чудесное и сумасшедшее: ярко-розовый, почти сиреневый, плащ в горошек, в цветочек, и резиновые сапожки с фотографиями флоксов; и этот зонт с дождливым Лондоном; на улице тоже шёл дождь, мелкий, крапинками, как молотый кофе; «это чтобы было веселее — такой серый день, а я такая яркая; тебе весело?» Эдмунд улыбнулся. Он был весь в чёрном, ловил отражение в витринах — они оба словно с рекламы, и люди на них оглядывались, на двух стильных и странных детей. Наверное, это то, что ей требуется, — красота. «Зайдём в кафе?» — спросила она. «Нет, — сказал он, — сначала, как я и обещал, по магазинам; что тебе нужно?» «ничего, конечно же, — ответила она, — это тебе нужна белая рубашка»; «нет, — сказал Эдмунд, — у меня никакого настроения покупать рубашки, это ведь надо мерить: снимать свитер, надевать свитер, волосы в разные стороны потом; на самом деле — пока никто, кроме тебя, не слышит — я обожаю обувные магазины, я фактически фетишист — схожу с ума по женской обуви; если бы я мог, я бы коллекционировал всякие разные: красивые вечерние, летние, может быть, даже старинные туфли — это плохо? ты теперь будешь бояться оставаться со мной наедине?» Она засмеялась: «да нет, это даже круто; а почему ты не можешь коллекционировать туфли? денег нет?» «нет, — сказал он, — просто меня нет — человека, который бы попросил у опекунов комнату под туфли, начал бы выписывать каталоги, тратить время на походы по магазинам и плевать хотел бы на мнение окружающих, — у меня не хватит на это сил; я трачу их на выживание среди совершенно чужих мне людей, на одиночество — чтобы не сойти с ума; давай походим по обувным, пока у меня есть время и пространство, и ты; есть у тебя, например, кожаные чёрные высокие сапожки на каблуке и на шнуровке, с тупым носком, мэрипоппинсовские такие?» «нет», — она засмеялась; «а тебе они очень пойдут», — и Эдмунд крепко взял её за руку; «где тут поблизости лучший обувной магазин?» «лучший обувной на площади Звезды, — сказала Гермиона, — он, правда, не совсем близко, на трамвае надо проехать остановок пять, но там действительно продают только обувь, причём разную, независимо от сезона: и зимнюю, и спортивную, и демисезон, и свадебные туфли, — пять этажей самой разной обуви, а на шестом кафе «Хрустальная туфелька», дедушка привозил им под заказ хрустальные туфельки для интерьера…» «здорово, — сказал Эдмунд, — пойдём выбирать тебе сапожки мэрипоппинсовские»; они шли, потом ехали в синем гремящем, как банка жестяная, в которой один леденец остался, трамвае, смеялись, считали цифры на билетиках — у Эдмунда оказался предсчастливый; «встречный», — сказала Гермиона; «возьми, кого-нибудь встретишь», — сказал он, хотя уже знал, о ком она думает каждый час — о Ричи Джеймсе; «а ты?» «я уже встретил тебя»; и она взяла; город за окнами был прекрасен — серый, словно нарисованный карандашом проект, и можно всё изменить: раскрасить, дорисовать, стереть; и Эдмунд не отпускал её руки — тёплой, нежной, как лавандовая пена в ванне; чувствовал каждую косточку, и сердце его колотилось — он впервые держал девочку за руку. Всем кажется, ну что может быть проще — прикосновение, а у него после смерти родителей не было ни одной знакомой девочки, и он только в кино видел, как это: держаться с девочкой за руку; в одном чёрно-белом фильме, британском, старом, им показывали в академии на истории искусств; все кино были про войну, Коппола, Стоун, русские режиссёры; а вот это единственное — про любовь; в аудитории хихикали, ёрзали, перешёптывались, кто-то ел даже на задней парте, кто-то спал; а Эдмунд думал: «хочу там жить, в другом мире, где ты не Сеттерфилд, не остался сиротой, не отдали тебя в военную академию, где у тебя есть друзья: и мальчики, и девочки»; и теперь сбылось, как желание на день рождения, он впервые шёл с кем- то, с девочкой — за руку…
Они накупили обуви на все оттенки желаний: ботинки чуть выше щиколотки, в клетку «барберри» — бежевые с коричневым и серым, на шнурке, тупоносые; и такие, как хотели, — высокие, чёрные, кожаные; и балетки — Гермиона обожала балетки — золотые и белые, отливающие розовым, почти пуанты, из атласа; «ты правда любишь обувь?» — Гермиона сначала решила, что он пошутил, но он так радостно ходил по отделам, смотрел все швы, морщился и поджимал губы, нюхал украдкой, надевал на ладонь, гнул, смотрел на свет, будто не с обувью имел дело, а с драгоценными камнями, со старинными монетами; «ну да, я же сказал, я почти фетишист, Захер-Мазох»; а потом она запереживала из-за денег: «они очень дорогие!..» — когда они выбрали первую пару, но Эдмунд вынул из кармана золотую «визу», девушка-продавец нахмурилась, не поверила, тогда он достал удостоверение академии, она всё равно не верила, вызвала управляющего, тот позвонил в банк, и, видно, ему сказали что-то жёсткое, он покраснел, вытер лоб платочком клетчатым английским, извинился и потом шёл с ними по всем отделам, все эти часы, пока они мерили, ждал терпеливо в стороне, сложив руки, как в церкви, идеальный дворецкий; «Эдмунд, получается, ты и вправду богат», шепнула Гермиона; «ну я же сказал, я почти принц; в кафе?» Они поднялись с коробками по эскалатору на шестой этаж; в торговом центре было почти пусто, оттого казалось, что им принадлежит весь мир; это ощущение усилилось в кафе — крыша и стены стеклянные, и кажется, что они сидят надо всем и властвуют; «как на чёртовом колесе», — сказала Гермиона; «как на маяке», — сказал Эдмунд. Меню — шоколадное, просто Роальд Даль: ароматное мясо с красным перцем под шоколадным соусом, салат из манго и сельдерея с гвоздикой и шоколадной крошкой; они заказали фондю Тоблерон — принесли настоящее, с огнём, с мёдом и миндалём, на широкой глиняной тарелке — кусочки фруктов, хлеба и печенья, которые полагалось макать в шоколад, цепляя на длинные деревянные вилочки; на колени выдали коричневые бумажные салфетки. За окном пошёл дождь, серый-серый, натянулся на город, точно палатка; «'Небо над Берлином', — сказала Гермиона, — такое мрачное кино, всем кажется, что романтичное, а по мне — такое безнадёжное, городское, осеннее»; «я не видел», — смутился Эдмунд…
… Ночью она пришла к нему; постучалась, поскреблась, Эдмунд подумал сначала: Сэр Персиваль? Он взял с собой в комнату очередной каталог стекла — теперь уже бокалов с чудными названиями, как из книги по белой магии: пламя, капли, тюльпан, стилет…
— Это я, — прошептала, — можно? Ты не спишь?
— Нет, — он сел на кровати, опять как вчера — в белой рубашке, новой, из сумки, узкой, тонкой, рукава закатаны по локоть, Лео ДиКаприо такой юный, вельветовые штаны, чёрные, мягкие-мягкие, будто сразу ношеные много лет, на подтяжках. — Заходи.
— Ой, какой ты… мафиози… будто из «Багси Мэлоун»; тоже не видел? — она покраснела — так он ей