что интересовало. Берилл она очень любила; Берилл была странным ребёнком — как раз для вышивания золотом: чудачкой, молчаливой, способной сидеть на одном месте часами и очень внимательной. Ещё Берилл постоянно читала, это она унаследовала от мамы, и ходила босиком — даже зимой Сибилла не могла уговорить её на обувь. «Мне не холодно», — твердила Берилл; «мой эльф, — называла её Сибилла, — такая странная, будто родилась от луны».
Когда Берилл была маленькой, она чётко решила, что влюблена в святого Себастьяна и больше ни в кого никогда. Она собирала изображения святого Себастьяна, работы разных художников, а кроме этого влюблённость её ничем внешне не выражалась — она цвела внутри, как огромный вишнёвый сад, звучала как опера; она была всегда с Берилл; разговаривать с людьми Берилл казалось затруднительным: они интересовались чем-то внешним, а Берилл любила говорить с прошлым, с книгами, с деревьями, с вещами. Люди любили вещи как свои, а Берилл — словно вещи были людьми, иным, экзистенциальной сущностью. Когда люди стали бросать свои дома, она приходила в эти дома, бродила по ним, трогала всё и слушала истории, сродни андерсеновскому «Старому дому»; но брала оттуда только книги, показавшиеся ей интересными. Её комната была забита книгами — они лежали стопками, они заменяли ей мебель; иногда она помогала хозяину книжного магазинчика: принимать, раскладывать, вести бумаги; только разговаривать с посетителями она не могла, даже Сибилла не знала, почему Берилл так редко говорит — от застенчивости или равнодушия; многие в приходе считали Берилл немой и жалели: «такая красавица…» Хозяин магазинчика — Николя де Мондевиль, старенький, элегантный: шейные платки, пуловеры из тончайшей шерсти, изящный, как водяной паучок, бывший профессиональный танцор старинных танцев, сейчас он писал о них трактаты, — очень любил Берилл; своих детей у него не было, и он уже написал завещание в её пользу; магазинчик был ему под стать: лёгкие низкие деревянные шкафчики, читающие статуэтки повсюду, кресла, обитые шёлком, с изогнутыми ножками, — женский будуар эпохи рококо…
После раскола край пропасти стал популярным местом — его называли Край, будто земли, как у Терри Пратчетта; молодёжь обожала сидеть на пледах и смотреть на Большой город, кидать камешки на дно пропасти; летом в воскресенье, после мессы, почти весь Маленький город собирался на Краю: люди загорали, устраивали пикники; Берилл же могла там жить — на Краю: сидеть, слушать тишину одного берега, шум второго, особенно летней ночью, когда над обоими городами плыла огромная луна. «Ма, я на Край, — говорила она Сибилле, пробиралась сквозь золотые складки — полотнище устилало весь пол, золотые крылья архангела Михаила, что-то для Ватикана, — ты не загрустишь? не забудешь пообедать?» «не забуду, не загрущу, ты же мне оставила «Клуб ракалий»? ох, осторожнее, не зацепи нитку», — целуясь на прощание. Сибилла не переживала за дочку: в городке все знали друг друга, жить здесь было безопасно. Иногда Берилл уходила на Край на весь день, брала еду с собой: бутерброды, яблоки, молоко; а ещё плед и книгу, иногда даже две; лежала, читала, могла даже заснуть; оттого именно она первая увидела вторую катастрофу: как погас Большой город.
Берилл шестнадцать лет, в следующем году она окончит школу. А когда город раскололся, она была совсем маленькой — как ей казалось; она помнила, что читала «Ветер в ивах» и «Школу мудрых правителей», помнила, что в школе проходили дроби, которые она до сих пор не понимает, помнила дожди — у них с мамой пропала одна дорогая ткань, белая, атласная, прошитая серебром, от сырости, — и помнила снеговика, которого они, приходские дети, слепили на радостях от снега. Берилл была влюблена в трещину — потому что именно трещина позволила ей стать властелином города — его душой; за эти годы, пока она росла, взрослела, она исходила все улицы, все закоулки, излазила все брошенные дома и заросшее дикими розами и крапивой кладбище, узнала тысячи тайн и историй — город ей нравился, и она понравилась городу: такая маленькая, хрупкая, нежная, как лунный свет; город расщедрился и открылся ей; теперь она ничего не боялась: город и Трещина стали её миром. С собой у неё были книги: Фридрих Шиллер, сборник пьес, и «Легенды о докторе Фаусте» — из личной библиотеки месье де Мондевиля, в потёртых серо-зелёных переплётах; и плед в чёрно-белую клетку — она расстелила его на траве, несколько камешков скользнуло вниз, но звука падения она не услышала; как, впрочем, за все эти годы; на середине «Коварства и любви» она захотела есть: достала молоко, коробку с печеньем — овсяным, с корицей и шоколадом; поела, а потом заснула, крепко, будто дома на диване; замёрзла во сне, потянула плед, завернулась в него, а проснулась от прикосновения росы к щеке. Открыла глаза — была ночь. Огромная, словно Колизей, луна плыла по облакам — исполинская ладья. Большой город сиял на противоположном берегу, как «Титаник», тишина такая — ни кузнечиков, ни птиц, — что слышно музыку и машины. Берилл оглянулась на свой город позади — он спал, горела только пара огоньков: у кого-то оранжевый ночник — ребёнок боится спать в темноте, кто-то просто полуночничает, читает на кухне — мама, наверное, с чашкой чая, чёрного, с бергамотом, еле слышным, и ложкой малинового варенья — им всегда соседка давала осенью целый комплект солений-варений, она обожала их готовить, а девать некуда — дети все уехали в Большой город; Берилл вздохнула, обхватила себя всю руками, чтобы согреться; и вдруг Большой город погас — не один за другим кварталы, как в фильмах-катастрофах, а разом; девочка протёрла глаза, чтобы проверить, но Большой город действительно погрузился целиком во мрак, точно утонул; и только луна сияла над ним, словно он уже умер давным-давно, а не только что, и здесь развалины, и трава повсюду, и маяк старый, на косе; и проснулись кузнечики и соловьи, всё ожило, а город погас…
Берилл оглянулась на свой город — заметил ли кто, но ничего не изменилось, по-прежнему горело несколько окон; нет, не хочу знать, что всё это значит, подумала она; завернулась панически в плед, нашла книги и побежала по мокрой траве; город принял её в свои тёплые улицы, нагретые за день, тихие, но не безмолвные; «мама, ты спишь?» — лампа горела на окне, мама сидела в кресле и спала, такая уютная, как кошка, как полевые цветы в глиняной вазе на картине кого-то из фламандцев; «ма-ам!» — Берилл растолкала Сибиллу, как в детстве, когда приснится кошмар; когда страшно: а вдруг мама приснилась; «мам, проснись, мам, это я!»; Сибилла сразу проснулась: «что, котёнок, что случилось, эльфёныш мой?» Взяла бледное тонкое лицо Берилл в ладони, посмотрела, как в ручей, что там, на дне, у этого неправильного, но сияющего изнутри лица, словно в мозгу этого ребёнка драгоценный камень ослепительной красоты, как у лягушки, такое дивное, чудное это лицо, что и не важно, красивое ли оно; губы у Берилл дрожали. «Мам, Большой город… погас; там ничего не взрывалось, не горело, просто погас, будто кто-то задул его»; Сибилла вздохнула; она так любила уединение Маленького города, а теперь оно будет нарушено: понаедет спасателей, журналистов, и опять откроются гостиницы, кафе, церкви других конфессий, ей даже не особенно жалко Большой город… Она поцеловала Берилл в лоб, свежий, холодный, как фрукт, и сказала: «не бойся; наверняка это объяснимо, уже утром будет в газете; месье Фредерик, редактор, начинает свой день с того, что звонит в Большой город, сыну; они же не могут жить без горячей воды и радио, так что уже всё чинят, зажимая в зубах гаечные ключи…»
Берилл легла спать; кровать у неё была чудесная — старинная, настоящий антиквариат, прапрабабушкина: с балдахином, амурчиками, колоннами резными, на возвышении — нескольких ступеньках; ей часто снились сны восемнадцатого-девятнадцатого века: балы, надушенные записки, язык веера, молодые люди, в которых были влюблены прабабушки; но теперь она лежала и никак не могла заснуть, согреться; слезла с кровати, нашла, надела пижаму, в которой спала зимой только; из фланели, розовая, с коричневыми медвежатами; она пахла лавандой и горячим утюгом; словно кто-то её обнял; и только после заснула и так глубоко, так надолго, будто от колдовства, на сто лет, дожидаться принца. Сибилла несколько раз заглядывала к ней утром и днём она успела уже сходить в редакцию к месье Фредерику, отнести ему свежих круассанов с сыром и шоколадом; она покупала их по соседству; рядом с их домом была пекарня, и в ней — маленькое кафе «Звёздная пыль»: красные диванчики, фотографии старых актёров: Дмитрий Дорлиак, Венсан Винсент, Джин Харлоу, Энн Дворак; они с Берилл любили сидеть в этом кафе в дождливый день, заказать горячего молока и пирожков с вареньем или по большому куску пирога с вишней и обсуждать книги; в кафе с утра битком народу: люди узнали про Большой город, обсуждали, что могло случиться; не отвечал ни один телефон — ни стационарный, ни сотовый, — и телеканалы Большого города не работали, только центральные, далёкие, столичные. Сибилла послушала разговоры в кафе, потом купила круассанов и пошла в редакцию. Редакция тоже была неподалёку — на втором этаже очень красивого старинного особняка в стиле модерн, лестницы все в завитушках, витражи; на первом — гостиница, которая пустовала, но тем не менее работала; обычно маленькая редакция — три человека, включая самого месье Фредерика, редактора, — пила поутру чай; у каждого были свой стол и своё кресло, а в центре столик для посетителей, круглый, антикварный, шахматный, на него все ставили печенье и сэндвичи и придвигали свои кресла; ничего не изменилось и на этот раз: месье Фредерик обрадовался