Как-то раз, на второй год моего пребывания в монастыре, в первой половине дня я направилась, по своему обыкновению, в лазарет. Сопровождала меня сестра Габондия. Она была похожа не на женщину, а на тощую птицу. У нее было всего несколько зубов, яркие, пронзительные глаза и прорезанное глубокими морщинами лицо. Не помню ни одного случая, чтобы она улыбалась. Она была вдовой, и у нее были дети, при упоминании о которых она всякий раз кривила губы. Они отправили ее много лет назад в монастырь, но неудивительно, учитывая ее противный характер. Мне было жаль больных, за которыми она ухаживала без единого слова сочувствия, без малейшего знака сострадания. А в те дни, когда у нее было особенно скверное настроение, до меня часто доносились крики ее пациентов, настолько грубо она купала их или смазывала их болячки.
О да, я вижу, тебе неприятно само упоминание о прокаженных. Но я после стольких лет ухаживания за ними больше не испытываю перед ними того страха, что испытывала когда-то. Я тоже была в ужасе, когда мать Жеральдина впервые поручила мне заботу о них. В нашей монастырской больнице было отделение для таких прокаженных, за которыми уже не могли ухаживать их товарищи по несчастью, жившие в горах за пределами города и окружавших его деревень.
Но ни одна из монахинь, с которой я говорила на эту тему, не боялась заразиться проказой. Многие из них долгие годы ухаживали за прокаженными, и ни одна не заразилась. Вероятно, это таинственное обстоятельство объяснялось тем, что каждая из сестер, уходя из лазарета, обязательно мыла руки в тазике с чистой, постоянно сменявшейся водой, при доставке которой из колодца непременно произносилась молитва, обращенная к святому Франциску. Франциск же, помимо всего прочего, был особым защитником прокаженных. Возвращаясь домой с войны, перед тем как Бог призвал его к нищенству и бескорыстному служению, он встретил на дороге прокаженного. Несчастный страдалец прятал лицо под черным плащом, который он был обязан носить, и звенел в колокольчик, предупреждая встречных о своем приближении. Но святой Франциск преисполнился сострадания, спешился, крепко обнял страдальца и тут же оставил его – в радостном недоумении и с весьма увесистым кошельком.
Конечно, когда я впервые вошла в огромную комнату, в которой размещался лазарет, я была ужасно напугана. С детства я была воспитана в страхе перед прокаженными, которые изредка, гонимые голодом, появлялись на окраинах нашей деревни. Помню скрюченные фигуры, закутанные в рваные серые хламиды, деформированные руки и ноги, замотанные грязными тряпками, темные обезображенные лица, выглядывавшие из-под капюшонов. Помню звуки колокольчиков и хлопушек – и как матушка тащила меня за руку домой, в безопасное место, а отец с расстояния кидал им гнилые фрукты. Помню еще ужасное выражение на лице матери, когда мы пошли на речку стирать и увидели на камне человеческий палец, верхнюю часть пальца – серо-белую, обескровленную.
Первым прокаженным, которого я мыла, была молодая женщина благородного происхождения, которая сказала мне, что когда-то была красавицей. Она плакала от стыда, когда я снимала с нее серое одеяние, обозначавшее ее как нечистую, а я плакала от жалости. Лицо ее трудно было назвать человеческим: переносица совсем провалилась, а часть лица занимал начинающийся у края рта и наполовину закрывающий глаз огромный яйцеобразный пузырь, покрытый блестящей белой кожей. Она пришла, потому что потеряла чувствительность ноги, а с ней и три пальца на ноге и больше не могла самостоятельно передвигаться. И в то же время, как и все остальные прокаженные, она жила в постоянном страхе перед тем, что горожане увидят ее и сожгут как виновную в распространении чумы. Несмотря на все наши старания, она вскоре умерла, потому что зияющие раны, оставшиеся на месте отвалившихся пальцев, оказались гангренозными.
Как тихо было в огромной комнате и каким безмолвным было страдание! У многих больных были деформированы рты или челюсти, и они просто не могли говорить. Другие же молчали от стыда. Большинство из них официально уже были «похоронены», то есть объявлены умершими, и присутствовали на собственных похоронах в церкви, где не было никого, кроме их самих и священника, да и то стоявшего от них как можно дальше.
Так вот, в то утро я должна была ухаживать за одним из таких больных. Это был старый крестьянин по имени Жак, сохранивший, несмотря ни на что, острый ум и невероятно бодрый дух. Болезнь уже съела обе его ступни до лодыжек, но он медленно передвигался на собственноручно сделанных костылях и самостоятельно посещал уборную (он говорил, что лучше умрет, чем будет мочиться в постель). Это было удивительно, потому что и на руках у него остались только большие пальцы, а лицо было так обезображено, что любой другой не стал бы пускаться в такое путешествие, боясь того, что его могут увидеть. Переносица провалилась у него так глубоко, что ему пришлось вырезать гниющую плоть и хрящ, чтобы освободить ноздри для дыхания. После этого ноздри у него торчали прямо из черепа. Одно из век было разъедено полностью, отчего глазное яблоко в глазнице совсем усохло и изъязви лось.
В общем, внешность у Жака была весьма уродлива, но он провел в лазарете пять лет, и я так привыкла к нему и к другим пациентам, что уже могла не замечать их обезображенных лиц и тел и легко представляла их себе такими, какими они когда-то были. Мы с Жаком привязались друг к другу. Я воображала себе, что он – мой отец, доживший до старости, и я ухаживаю за ним, а у него, наверное, была дочь, видеть которую из-за своей болезни он больше не мог.
Каждое утро он встречал меня словами: «Доброе утро, моя дорогая сестра Мария! Милостив ли к вам Господь?»
Когда я неизменно отвечала: «Милостив» и спрашивала о том, как он себя чувствует, он обычно отвечал: «Хорошо, как никогда! Жить в таком уюте и предаваться досугу, да еще когда за тобой ухаживают такие прелестные женщины! Ах! Это куда более чудесная жизнь, чем та, о которой я когда-либо мечтал, работая в поле! Да я и представить себе не мог, что в старости буду срать в уборной, под крышей, как сам сеньор!»
И он улыбался изуродованными губами, обнажая серые, беззубые десны, и я улыбалась ему в ответ, обрабатывая его язвы.
Конечно, язвы эти были такими же ужасными, как у всех остальных. В действительности его тело было изъедено болезнью больше, чем у других. Но каким-то образом ему удавалось переживать всех. Каким-то образом ему удавалось избегать гангрены и следовавшей за ней немедленной смерти.
Но вернемся к тому утру с сестрой Габондией. Когда мы пришли в лазарет, нашей первой обязанностью было опорожнение и чистка ночных горшков под насосом в ближайшей уборной. Покончив с этим делом, мы вернулись в лазарет, чтобы подмыть тех несчастных, что были так искалечены или слабы, что не могли уже добраться до ночного горшка.
Вернувшись, я ожидала, что Жак поздоровается со мной, как обычно. Но он зловеще молчал. Тогда я направилась прямо к моему другу и, к нашему общему смущению, обнаружила, что он впервые за все время сходил под себя. Случись это с кем другим, я не испытала бы ни малейшего чувства неловкости. Но то был Жак, гордившийся тем, что приносит горшки другим. Я встревожилась и стала спрашивать его, не стало ли ему хуже, но он лишь отводил глаза, явно стыдясь своего положения, и не произнес ни слова даже после того, как я принесла чистую смену одежды и переодела его.
Это наложило отпечаток на все утро. Я ухаживала за другими больными не так весело, как обычно, а