— Для начала, — ответил Леонардо, — вы расскажете мне, что помните из письма, которое читал Салаи, когда вы застали его в кабинете мессера Франческо.
Я рассказала, что моему мужу было приказано составить список имен всех «серых» и поощрять дальнейшие выступления фра Джироламо, направленные против Рима. Салаи, видимо, был не в ладах с грамотой и не обладал хорошей памятью. Из меня получился бы гораздо лучший осведомитель.
Мне предстояло обыскивать стол Франческо каждую ночь, если получится, и, если обнаружу что-то важное, давать о том сигнал, оставляя определенную книгу из моей библиотеки на ночном столике. Я не спросила почему: ответ был для меня очевиден. Изабелла, впустившая Салаи в дом, каждое утро убирала в моей спальне, и каждый вечер разводила в камине огонь. Я сомневалась, что она полностью осознает, во что ввязалась, или что Салаи обо всем ей рассказал; скорее всего, она думала, что это один советник синьории шпионит за другим.
На следующий день после того, как я дам сигнал книгой, я должна была в полдень отправиться в церковь Пресвятой Аннунциаты.
Меня раздирали противоречивые чувства: с одной стороны, во мне всколыхнулось горе, разбуженное разговором о Медичи, а с другой — я чувствовала облегчение, что, наконец, сумею что-то сделать, чтобы устранить Савонаролу, лишить Франческо власти и вернуть во Флоренцию Медичи.
— Вы можете помочь еще в одном деле, — сказал Леонардо и подвел меня к длинному столу, заваленному всяким хламом, что встречается в мастерской художника. Поверх лежала загипсованная доска из тополя, накрытая картоном с моим изображением. Уголки картона были придавлены к доске четырьмя гладкими камушками, весь рисунок был посыпан блестящей угольной пылью.
— Сейчас будет маленькое чудо, — сказал Леонардо. — Не дышите.
Он убрал камни, потом одной рукой взялся за верхний левый угол, а другой — за правый нижний и приподнял картон с доски. Очень осторожно он отошел от стола и стряхнул порошок с рисунка в ведро на полу; облачко черной пыли осело на его лице и одежде, словно тонкий слой сажи.
Я осталась стоять у стола перед доской, по-прежнему не дыша. На гладкой, как слоновая кость, поверхности доски проступили размытые сероватые черты моего лица.
Я позировала не больше получаса, иначе Клаудио мог что-то заподозрить. Леонардо начал с того, что перенес доску с эскизом на мольберт и предложил мне тут же занять свое место на стуле, но я заявила, что имею право рассмотреть инструменты. На маленьком столике возле мольберта я увидела теперь три тонкие горностаевые кисти разного размера — каждая с очень заостренным кончиком. Они лежали в небольшой оловянной плошке, наполовину заполненной маслом. На маленькой деревянной палитре разместились сухие шарики краски, некоторые наполовину раздавленные, в трех других оловянных плошках были разведены краски — черная и два грязных зеленовато-коричневых оттенка.
— Эта черная краска из миндальной скорлупы для обрисовки деталей, а зеленоватые — для изображения теней. Они из смеси темной охры, красной охры, белой извести и чуточки черного, ровно столько, сколько помещается на кончике широкого ножа.
— Если вы сейчас заняты эскизом, то зачем мне позировать? — спросила я.
Он посмотрел на меня так, словно я сошла с ума.
— Я должен видеть, как падают тени. Какие черты выступают на лице и как они сглаживаются. Я должен видеть перед собой живое лицо, постоянно меняющееся вместе с ходом ваших мыслей, — а иначе как мне добиться того, чтобы зрителям оно казалось живым?
Тогда я позволила усадить себя на стул, сложить мне руки, развернуть мою голову и торс под нужным углом легкими умелыми прикосновениями. Удовлетворенный результатом, Леонардо вернулся к мольберту и сразу почему-то нахмурился.
— Слишком темно, — художник. — Я не очень люблю яркий свет, он лишает линии мягкости, но сейчас мы должны…
Он шагнул к окну и, потянув за веревку, поднял холст до конца. Как только уровень освещенности устроил его, он поинтересовался, не могу ли я распустить волосы, ибо он не совсем уверен, что помнит, как они выглядели раньше — но, взглянув на меня, сразу умолк. Представляю себе, что подумал бы Клаудио, если бы я вернулась из церкви с растрепанными волосами.
Наконец он взял в руки кисть. Я долго просидела, сохраняя неподвижность и прислушиваясь к шороху влажного меха, прикасавшегося к сухой штукатурке, и старалась при этом не ерзать, не шевелиться даже для того, чтобы почесать нос. Леонардо был сосредоточен и непроницаем, занят только работой. Он рассматривал мое лицо, каждую черточку, каждый изгиб, каждую тень, но при этом не видел
— Это для Пьеро? Вы ему подарите портрет? — Он вскинул бровь, но не позволил себе отвлечься от работы.
— Я пока не уверен, кому подарю. Скорее всего, вообще никому.
Услышав это, я нахмурилась, а он тут же тихо пожурил меня:
— Нет, нет… Теперь только улыбайтесь. Думайте о приятном.
— О чем? Ничего приятного в моей жизни не осталось.
Он оторвался от рисунка, и в его светлых глазах промелькнуло легкое удивление.
— У вас есть сын. Разве этого недостаточно? — Я смущенно усмехнулась.
— Более чем достаточно.
— Отлично. А еще у вас остались воспоминания о Джулиано, я прав?
Я кивнула.
— Тогда представьте…— В его голосе послышалась легкая грусть. — Представьте, что вы снова с Джулиано, — произнес он с такой задумчивостью, что мне показалось, будто он обращается не только ко мне, но и к себе самому. — Представьте, что вы знакомите Джулиано с его сыном.
Я представила это, и печаль рассеялась. Я почувствовала, как черты моего лица расслабились, но так и не смогла по-настоящему улыбнуться.
Я ушла из мастерской, горя желанием сделать все, что в моих силах, для возвращения Пьеро, но прошло много дней после встречи с Леонардо, а мои ночные обыски ни к чему не привели: старое письмо исчезло из стола Франческо, но на его месте не появилось нового.
Однако на седьмую ночь я обнаружила послание, сложенное втрое, со сломанной черной восковой печатью. Дрожащими руками я развернула листок и прочла:
«Моим кузенам… Мессер Якопо отомщен».
Память вернула меня в далекое прошлое, к моей маме, которая стояла в соборе и, рыдая, рассказывала