много.
«Белая книга» по делу Синявского и Даниэля, труд и честь в составлении которой принадлежат Александру Гинзбургу, содержит не только зарубежные и отечественные отклики на этот процесс, но и почти полную его стенограмму. Книга эта переведена на несколько европейских языков, и интересующийся читатель может прочесть ее. Мне же хочется рассказать не о процессе, участником которого я не была. Я хочу рассказать о том, как организовывался этот процесс, какие задачи ставились перед его участниками-адвокатами и какими методами власти достигли выполнения этих задач.
Это известно очень ограниченному кругу людей даже в Советском Союзе. Я в их числе. Мой рассказ об этих событиях – показания свидетеля- очевидца.
Мне хочется также попытаться воссоздать атмосферу, царившую в то, уже далекое, время конца 1965 – начала 1966 года, время от ареста Синявского и Даниэля до их осуждения к семи и пяти годам заключения в лагерях строгого режима.
Это мне кажется тем более необходимым, что, вспоминая сейчас эти события, я еще раз убеждаюсь, что они явились поворотным и определяющим рубежом. Заставили многих заново определить свое место в жизни, свою нравственную позицию.
В годы, прошедшие после смерти Сталина, и особенно после XX съезда коммунистической партии, в Советском Союзе шел непрерывный процесс самоосознания. Процесс для людей старшего и даже моего поколения достаточно мучительный. Менялось само понятие смелости, гражданского мужества, порядочности.
Этот медленный в рамках жизни одного поколения процесс раскрепощения духа был поразительно быстрым и стремительным даже для такого молодого государства, как Советский Союз.
Я помню страшные и позорные дни травли Пастернака – воистину великого поэта России. Травли, вызванной его романом «Доктор Живаго», который был напечатан на Западе и публикация которого в Советском Союзе была запрещена. Награждение Пастернака Нобелевской премией за его литературное творчество явилось как бы сигналом, по которому началась организованная государством кампания, целью которой было заставить Пастернака отказаться от премии и публично покаяться в «предательстве».
Тогда звучала только официальная пропаганда. Ни один голос в моей стране не прозвучал открыто в его защиту. И это не потому, что не было людей, мучительно страдавших от этой гнусной и безжалостной травли. И даже не потому, что чувство страха не ушло еще из сознания людей. Мне кажется, что многим, к которым причисляю и себя, просто даже и не приходила в голову сама возможность свободного участия в общественной жизни. От рождения до зрелости общественная жизнь в моем сознании привычно ассоциировалась с участием в официальных демонстрациях, митингах и собраниях, организуемых властями. Единственной законной и понятной для меня и тех, кого я знала, формой выражения несогласия было молчание. Молчание стало мерилом мужества и порядочности человека.
С этим мерилом подходили к поступкам людей и в «пастернаковские» дни. Даже такой близкий и любимый Пастернаком человек, как Ольга Ивинская, в своей книге «В плену времени» (изданной в 1978 году на Западе) продолжает измерять мужество и порядочность этим же мерилом – неучастием и молчанием.
Первым известным мне открытым выражением подлинного отношения общества к творчеству Пастернака и к его творческой судьбе стали его похороны.
Пастернак умер 30 мая 1960 года. Ни в одной из газет сообщение о его смерти не появилось. Лишь на третий день – 2 июня – в «Литературной газете» было напечатано извещение о смерти «писателя, члена Литературного фонда СССР Пастернака Бориса Леонидовича». Даже обычных традиционных слов «с глубоким прискорбием» в этом извещении не было. Не сообщалось и о том, где и в какое время состоятся похороны. А ведь извещение было напечатано в день похорон, тщательно и продуманно организованных Литературным фондом по указанию КГБ.
Проводить Пастернака в последний путь приехали в подмосковную деревню Переделкино тысячи москвичей. Звонили друг другу по телефону и сообщали место и время похорон. Около касс Киевского вокзала и в поездах были вывешены самодельные объявления, написанные от руки на листках, вырванных из ученической тетради, с указанием точного маршрута к дому Пастернака в Переделкино.
Я знаю, что руководству Литературного фонда было дано указание не допустить, чтобы похороны превратились в демонстрацию. Было заранее решено (это мне известно достоверно), что специальный похоронный автобус с гробом Пастернака и членами его семьи быстро проедет дорогу от дома до кладбища, где немедленно, не ожидая всех собравшихся, гроб будет захоронен. Но осуществить этот план руководителям Литературного фонда не удалось. Не удалось потому, что гроб несли на руках всю дорогу до кладбища (примерно полтора километра), сменяя друг друга и не допуская к нему никого из официальных лиц.
Ольга Ивинская имела основание назвать главу о похоронах Пастернака строкой из стихов: «Несли не хоронить, несли короновать».
Талант Бориса Пастернака был достаточно велик, чтобы тысячи людей пришли проводить своего поэта. Но людьми, пришедшими на эти похороны, владело не только чувство утраты, но и чувство солидарности. Желание хоть в этот последний трагический момент выразить свое несогласие с позицией властей и выразить не неучастием, а, может быть, впервые в жизни – действием. И также, наверное, впервые в жизни эти несколько тысяч знакомых и незнакомых между собой людей почувствовали себя духовно близкими. Это было новое, ранее не испытанное чувство соборности.
С того дня, дня похорон Пастернака, до ареста Синявского и Даниэля прошло всего 5 лет. Очень скоро и из передач зарубежного радио, и из рассказов, передаваемых от одного к другому, стало известно, что оба они передали какому-то зарубежному издательству свои повести и рассказы. Что эти произведения были опубликованы во Франции под псевдонимами. (Псевдоним Синявского – Абрам Терц, псевдоним Даниэля – Николай Аржак.) Стало известно, что содержание этих произведений явилось причиной их ареста и обвинения в антисоветской пропаганде и агитации (по статье 70 Уголовного кодекса РСФСР).
С кем бы мы ни встречались тогда, разговор об аресте Синявского и Даниэля возникал неизбежно. Не все были единодушны в своих оценках. Я помню разговоры о том, что, передав свои произведения без разрешения властей иностранному издательству, согласившись и даже желая, чтобы эти произведения были там опубликованы, Синявский и Даниэль предали интересы либеральных, но официально публикуемых писателей. Что в результате этого неизбежно ожесточится цензура, исчезнут последние признаки того времени, которое не только называли, но и ощущали как оттепель. (Интересно, что точно такие же упреки выдвигались впоследствии и против евреев-эмигрантов, «предающих интересы оставшихся, подрывающих своим отъездом остатки государственного доверия к евреям».)
Но я не могу вспомнить ни одного человека, который бы не только одобрял, но и не осуждал бы самым безоговорочным образом как сам факт привлечения Синявского и Даниэля к уголовной ответственности, так и их арест.
Мы (я и муж) были единодушны. Для нас было несомненно моральное и юридическое право писателя печатать свои произведения в любой стране, не испрашивая специального разрешения. Также несомненна для нас была и правовая несостоятельность применения понятия антисоветской агитации или пропаганды к художественному творчеству. Но, несмотря но это, мы понимали, на какой отчаянный риск пошли Синявский и Даниэль. Понимали и то, что арест их был согласован КГБ с высокими партийными инстанциями и уже одно это предрешало неизбежность суда и осуждения.
Не зная лично Синявского и Даниэля, мы не сомневались, что оба они пошли на этот риск во имя осуществления права писателя на свободу творчества. Поэтому мы испытывали уважение к их поступку и восхищались их мужеством.
Часто в разговорах со мной и друзьями муж говорил, что с радостью принял бы на себя защиту одного из них. И хотя никто из родственников или знакомых Синявского и Даниэля к нам за помощью тогда не обращался, мы обсуждали это дело как адвокаты-практики. Обсуждали тактику защиты и правовую аргументацию.
Когда я сейчас пишу все это, я стараюсь с наибольшей степенью правдивости и точности воспроизвести не столько даже общий интерес к делу Синявского и Даниэля, а наше – мое и мужа – к нему отношение. Мы вместе сейчас вспоминаем и отдельные разговоры и последовательность событий, и все же многое – особенно даты, а иногда и хронологическая последовательность – ушло из нашей памяти.
Когда это случилось? Когда произошла наша первая встреча с Ларисой Богораз (женой Даниэля) и Марией Розановой (женой Синявского)? Скорее всего, в начале декабря 1965 года. Но оба мы прекрасно помним, как это случилось. И вечерний поздний телефонный звонок наших друзей, и слова:
– Как было бы отлично, если бы вы сейчас приехали к нам.
И что-то неуловимое в тоне, каким эти слова были произнесены. Что-то, заставившее нас, несмотря на усталость и на какие-то совсем другие планы на остаток вечера, бегать по улице в поисках такси, чтобы скорее добраться, узнать, что же случилось.
Прямо не снимая теплых пальто, прошли на балкон, выходящий на одну из центральных московских улиц (наивная конспирация).
– Нужна ваша помощь. – Это говорит наш друг. – Ларисе и Марье необходимо с вами посоветоваться. Они сейчас придут сюда.
Наш друг явно взволнован ожидаемым приходом. Он внимательно смотрит вниз и на противоположный тротуар – нет ли там праздно стоящих или медленно прохаживающихся фигур, чей внешний облик никогда не вызывает сомнений – наружное наблюдение.
А потом мы сидим в очень большой комнате на мягком диване за низким журнальным столиком, а напротив нас в глубоких креслах – Мария и Лариса. Собственно, как оказалось, обе они хотели не столько посоветоваться, сколько узнать, не согласится ли кто-нибудь из нас защищать их мужей. Мы были не первые адвокаты, к которым они обращались. Но те, с кем им пришлось разговаривать до нас, предупреждали, что смогут просить суд лишь о смягчении наказания. Очевидно, мы были первыми, кто в такой предварительной беседе сказал, что советский уголовный закон не преследует за опубликование произведений за рубежом, что в действиях Синявского и Даниэля нет состава преступления и что в суде следует ставить вопрос об оправдании.
Нам с мужем оставалось решить, кто же из нас двоих станет защитником Синявского или Даниэля. Кто из нас – потому что, хотя мы оба были согласны на защиту, совместное наше участие в деле было невозможно. Президиум Коллегии адвокатов считал чрезвычайно нежелательным одновременное участие адвокатов-супругов в одном (даже обычном) деле. Тем более мы понимали, что в деле политическом нам вместе участвовать не разрешат. Кроме того, у меня было и второе, для меня не менее важное соображение. Я предполагала, что осуществление принципиальной защиты, активный спор с обвинением может повлечь за собой исключение из адвокатуры. И считала, что рисковать этим одновременно мы не можем.
Значит, кто же из нас?
У мужа допуска не было. Но мы тогда считали это легкоустранимым препятствием. Существовала практика «разовых» (на одно дело) разрешений. Мы были уверены, что кандидатура мужа не встретит возражений, так как у него была хорошая профессиональная репутация. Это нам казалось тем более реальным, что председателем президиума Коллегии адвокатов был в то время наш близкий друг Василий Александрович Самсонов. От него в основном зависело благожелательное решение этого вопроса, и на его помощь мы твердо рассчитывали. Более того, мы надеялись, что Самсонов согласится принять защиту второго обвиняемого. За его плечами уже был опыт участия в политических процессах (он участвовал в получившем широкую известность деле Краснопевцева и других). Зная Самсонова очень близко, мы считали, что его согласие будет гарантией достойного выполнения профессионального долга.