правительства и политбюро коммунистической партии. Роль провокатора в этом деле была поручена ассистентке одного из этих профессоров Лидии Тимощук, которая по заданию КГБ «разоблачила» их злодеяния.

Портретами этой «благородной русской патриотки» украшены были первые полосы всех газет. За «подвиг» ее наградили орденом Ленина.

13 января 1953 году в газетах было опубликовано официальное коммюнике об этом деле. Сообщалось, что преступники сознались во всех своих злодеяниях и что вскоре они предстанут перед судом. Этот день навсегда останется в моей памяти.

Дело в том, что 13 января – это день моего рождения. В этот день по многолетней традиции друзья вечером приходят к нам в дом, чтобы поздравить меня. И в этот раз – 13 января 1953 года – мы ждали друзей. Наступил вечер. Но ни один человек – буквально ни один – к нам не пришел.

Мы понимали, что наступила катастрофа. Мы не знали еще всего того, о чем узнали много времени спустя, после смерти Сталина. Не знали (хотя и догадывались), что признание вины добыто страшными пытками, что принят план, согласно которому после судебного процесса над врачами-убийцами, в момент, когда их выведут из здания суда, они будут растерзаны толпой агентов КГБ, изображающей священный гнев русского народа. Что после этого должен быть издан указ Президиума Верховного Совета СССР о депортации всех евреев в лагеря в Сибирь и Казахстан, чтобы уберечь их от справедливого гнева русского народа. Не знали мы и о том, что бараки для этих лагерей уже строятся.

Ничего этого мы еще не знали. Обо всем этом нам еще предстояло узнать. А пока – 13 января 1953 года – мы с мужем молча сидели одни в ярко освещенной комнате за празднично накрытым столом, молча подняли и выпили заздравный бокал. Мы понимали, что наша нормальная жизнь кончена, что нас, как и всех евреев, ждет нечто страшное. Понимали это и наши друзья – и русские и евреи. Понимали, и потому ни у одного из них не достало духа прийти на праздничный вечер.

Это были страшные годы. Страшные и трудные. Для нашей семьи, как и для многих тысяч других еврейских семей, были они трудны и материально.

Мой муж, доцент Высшей дипломатической школы и Института международных отношений, без всяких объяснений был уволен с работы и вплоть до лета 1953 года оставался полностью безработным, несмотря на то что готов был пойти на любую, самую скромную работу. Моя сестра – старший научный сотрудник Института государства и права Академии наук – тоже оказалась безработной. Все ее попытки устроиться на юридическую работу в любой точке страны неизменно оканчивались неудачей. Ни ее ученая степень, ни печатные труды, ни репутация талантливого ученого не помогли ей. Почти семь лет она и ее несовершеннолетняя дочь жили только благодаря помощи родителей. Да еще некоторые друзья поручали ей работу, которую затем публиковали под своими именами, отдавая ей гонорар.

Но, когда я вспоминаю эти годы, как самые тяжелые в моей жизни, я думаю не о материальных лишениях. Я продолжала работать, и моего заработка хватало на очень скромное существование. Эти годы вспоминаются мне как годы отвратительной лжи, лишенной даже лицемерной попытки выглядеть правдоподобно. Аресты, которые тогда, как в 30-е годы, были массовыми, поражали полной абсурдностью обвинений. Один наш знакомый был арестован и осужден на многие годы заключения в лагерях по обвинению в преклонении перед буржуазным западным искусством – он в какой-то компании с восхищением отозвался о фильмах Чаплина. Травля евреев с каждым днем принимала все более откровенный и разнузданный характер.

Я – еврейка.

Меня научили этому в Советском Союзе в годы кампании, целью которой было раздуть в стране антисемитизм и направить народный гнев против евреев. Уехав из Советского Союза, я вновь не знаю – кто я?

Мой родной язык, единственный, который я знаю, – русский. Моя культура – русская. Моя история – русская. Но антисемитскую кампанию «борьбы против космополитизма» я восприняла острее и болезненнее, чем многие русские. Это потому, что я была более незащищенной. Антисемитизм обособил нас – евреев, выдвинул на передовую линию огня. Национальная принадлежность сама по себе стала угрозой. И отсюда – большее чувство страха за себя, за родных, за друзей-евреев.

Но чувство отвращения не стало у меня больше только потому, что я была еврейкой. Много раз за прошедшие с того времени годы я спрашивала себя: «А если бы так унижали, оплевывали, угнетали не только евреев, испытывала ли бы я такую же силу презрения, было ли бы мне это так же отвратительно?»

И я ни разу не усомнилась в ответе.

Я не только ненавижу расизм. Я просто не умею быть расисткой. Я не верю в то, что чувство национальной гордости и национального самоуважения может быть совместимо с ненавистью и презрением к людям другой расы.

Я пишу сейчас о самом горьком чувстве из всех пережитых и переживаемых мной. Это чувство так горько потому, что оно не против советской власти. К ней у меня по этому поводу счета нет. Я давно поняла, что эта власть – безнравственная, и поэтому к нравственности ее и взывать нечего.

Это счет за отнимаемую у меня родину к достаточно заметной части русской интеллигенции. И не к тем, кто, живя в Советском Союзе, видит в антисемитизме средство сделать успешную карьеру. Для кого антисемитизм – удобный способ устранения талантливых и достойных конкурентов.

Это счет к тем, кто, живя в эмиграции или на родине, как будто печется о будущем своей страны, кто призывает к нравственному совершенствованию, кто ищет пути духовного становления России и совмещает это с расизмом; кто тщится по признаку крови заклеймить любого еврея – будь то Осип Мандельштам или Борис Пастернак – клеймом безродного космополита.

Но есть и другие русские интеллигенты.

Я помню, как в разгар антисемитского разгула 1948–1949 годов ко мне подошел старый русский адвокат, человек высокой интеллигентности и настоящих русских традиций. Это было в зале суда, в перерыве между двумя судебными заседаниями, в присутствии множества людей. В этот день в газете «Известия» был опубликован очередной антисемитский фельетон с очередной антисемитской карикатурой. Он подошел и сказал громко и внятно:

– Я хочу, чтобы вы знали, что мне очень стыдно. Сегодня я стыжусь, что я – русский.

Это был Дмитрий Михайлович Дацюк – адвокат юридической консультации Октябрьского района.

Я помню, как знаменитый русский адвокат Казначеев сказал мне в те же годы:

– Это отвратительно. Это страшнее, чем было при царизме. Отвратительнее потому, что тогда этим занимались откровенные погромщики, а теперь – интеллигенты, выдающие себя за интернационалистов.

Эти адвокаты не публиковались в «самиздате» или «тамиздате». Они не выступали глашатаями национальной чести и достоинства. Они были просто порядочными людьми и даже не особенно смелыми.

Но я несколько отвлеклась от рассказа о страхе. А между тем в непосредственной опасности наша семья оказалась, когда в 1952 году арестовали нашего близкого друга – молодого талантливого ученого-юриста Валентина Лифшица. Историю его ареста и гибели я должна рассказать здесь со всеми подробностями и потому, что история эта сыграла значительную роль в моем духовном формировании, и потому, что в ней отражена история и жизнь моей страны в эти страшные годы.

Валентин Лифшиц был арестован и осужден к расстрелу за покушение на Сталина.

Валя был моложе нас. Он был аспирантом в Институте государства и права Академии наук, где в 1945 году мой муж работал научным сотрудником. Там, в институте, они познакомились с известным историком русского права профессором Серафимом Александровичем Покровским. Покровский был человеком очень ярких дарований и большой эрудиции. Он был не только талантливым ученым, но и отличным собеседником, прекрасно знавшим и понимавшим поэзию, музыку, живопись. Внешне Покровский удивительно похож был на Достоевского. Он всячески подчеркивал это сходство: отрастил небольшую бородку клином, одевался зимой в стилизованные под моду XIX века тяжелую шубу на меху с бобровым воротником и бобровую высокую шапку.

И Валя и мой муж были им покорены. Очень скоро он стал постоянным спутником их развлечений, а затем и другом, которому они полностью доверяли. Я этого человека невзлюбила с первого взгляда. Это была безотчетная неприязнь. Я не могла привести ни одного разумного довода, оправдывающего это чувство. Единственное, что я могла им сказать и всегда говорила:

– Что ему надо от вас? Вы еще мальчишки, а он пожилой человек. Почему он так настойчиво ищет близости с вами?

Я не могу сказать, что подозревала в нем провокатора. Я просто не верила ему. Это был единственный случай в моей жизни, когда я сказала:

– Не хочу, чтобы этот человек бывал в нашем доме.

И я была в этом последовательна. Но мой муж и Валя продолжали встречаться с Покровским и проводили втроем большую часть свободного времени.

А потом настали времена борьбы с «космополитизмом». Муж остался без работы и вынужден был уехать на время в Ростов-на-Дону, где ему предложили прочесть курс лекций в университете. Валя блестяще защитил диссертацию, но при Институте права оставлен не был. Он получил более чем скромное назначение в филиал Всесоюзного заочного юридического института в город Горький.

Дружба моего мужа с Серафимом Покровским прервалась сама собой. Зато Валя и Серафим стали совершенно неразлучны. Все то время, что Валя проводил в Москве, он проводил с ним. Летом Покровский жил у Вали на даче, объясняя это тем, что поссорился с женой, часто оставался ночевать в его городской квартире.

А потом, в самом начале 1952 года, Валю арестовали. Это произошло в Горьком, где он жил один, и никто не видел ордера на его арест, никто не знал, за что он арестован.

Все попытки Валиной матери – старого заслуженного профессора – узнать что-либо о его судьбе окончились неудачей. Только спустя несколько месяцев мы узнали, что наших общих знакомых вызывали в КГБ и требовали от них показаний о Валиных антисоветских взглядах. Среди тех, кого вызывали, был и Серафим Покровский.

В последних числах декабря 1952 года начался суд над Валей. Его судил военный трибунал, что уже свидетельствовало о тяжести обвинения.

Судебное разбирательство проходило при закрытых дверях (в зал не была допущена даже Валина мать) и без участия адвоката. Поэтому мы знали только то, что в трибунал вызваны были всего два свидетеля: молодая женщина, с которой Валя познакомился в Горьком и которая была его невестой, и Покровский. Приговор был оглашен 31 декабря 1952 года – Валя был осужден за покушение на Сталина к высшей мере наказания – расстрелу.

Я не умею рассказать о том, каким это было страшным потрясением и горем для всех нас и для всех, кто знал и любил Валю. Ведь никто ни на одну минуту не сомневался в полной вздорности этого обвинения.

Валя не только по условиям жизни был поставлен в такое положение, при котором он никогда не мог бы даже увидеть Сталина. Он был прежде всего человеком абсолютно неспособным ни на какое насилие, ни на какую жестокость.

Вскоре после вынесения приговора я встретилась с одним из самых давних и близких Валиных друзей, которого всегда считала и продолжаю считать человеком безупречной порядочности. Со слов Валиной невесты – Насти, которая присутствовала на суде как свидетель, он сказал, что Валя был осужден по показаниям Серафима Покровского. Настя говорила, что когда увидела Валю, то не узнала его. Он был совершенно седой (а ведь ему не было и тридцати лет), а его опухшее лицо было похоже на запудренную маску. Все время, пока Настя давала показания (после чего ее удалили из зала), Валя сидел согнувшись и закрывая лицо руками. Только отвечая на вопросы председательствующего, он приподнял голову и открыл лицо.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату