оказывать мне открытое сопротивление, и я не могла уважать ее за это. Тогда я сосредоточила внимание на отце и из кожи вон лезла, чтобы угодить ему.
Когда она взяла себе третью порцию жаркого, я не стерпела:
– Не сдерживай свой гнев. Выговорись! Черт бы тебя побрал!
Она покачала головой.
– Теперь это твой фарфор. Ты вольна делать с ним все, что захочешь.
– Но я же обидела тебя! Не лучше ли сказать мне об этом прямо, а не заглатывать обиду вместе с едой?
Она положила вилку и больше не притронулась к пище.
– Извини, – сказала я и поднялась из-за стола, чтобы помыть посуду. Я напомнила себе о том, что признаком взрослости является отказ от попыток переделать своих родителей, а я, оказывается, еще ребенок.
Необходимость действовать сообща опять сблизила нас. Мы методично прошли по каждой комнате, и я показывала ей, что мне нужно упаковать, от чего я хочу избавиться, а что сдать на хранение. Я оставила ее в кабинете, а сама занялась шкафом в спальне.
Поздно вечером, все еще не управившись со шкафом, я услышала, как мама тихо вошла в спальню и прерывающимся голосом, как будто ей кость попала в горло, позвала меня.
– Что? – спросила я, вылезая из шкафа. Комнату освещал только ночник, мама стояла в темноте и держала что-то в руках.
– Что? – повторила я.
Мама подошла к кровати, тяжело опустилась на нее и показала мне мое старое розовое платье с крошечными жемчужинками, пожелтевшими от времени, с помятой и обвисшей юбкой, сморщенными атласными лентами.
– О, Сара, родная. Ты все еще хранишь это. Боль из глубины груди подступила к самому моему горлу.
– Ведь с тех самых пор, как ты отказалась носить его, ты отдалялась от меня все дальше и дальше.
Я села рядом с ней и взяла за кончик ленту. Я поглаживала ее, ощущая под рукой ее бархатистую гладкость.
– Но не так далеко, как это тебе кажется, мам. Понимаешь? Я не могла ни носить это платье, ни выбросить его.
Когда позже я лежала в постели, мне показалось, что мама плачет, но я не пошла к ней.
51
К четвергу моя квартира представляла собой нагромождение коробок, разобранной мебели и мусора. Я принесла домой готовые китайские закуски, и мы с мамой уселись перед телевизором, чтобы перекусить на скорую руку.
– Тебе здесь не было одиноко одной целый день? – спросила я.
На лице у нее появилось совершенно особенное выражение.
– Вообще-то тебя кое-кто навестил.
– О нет! Кто? – я мысленно перебрала людей, представлявших опасность: Ник, сборщик налогов, еще одна повестка в суд.
– Умберто.
– Он приходил сюда? А почему он не позвонил?
– Он сказал, что ты не отвечаешь на его звонки. Он зашел, чтобы оставить тебе записку, но когда услышал, что внутри кто-то есть, то подумал, что это ты, и позвонил.
– Что еще он говорил?
– Он сказал, что беспокоится о тебе и хотел бы знать, как продвигается дело.
– Ну конечно! А что ты ему сказала?
– Мы сели и немного поговорили. Я сказала, что никто не знает, как оно продвигается, но сказала, что ты меня беспокоишь.
– О, мама! – буквально взвыла я. – Ты сказала, что я тебя беспокою? – Я все еще злилась на него и чувствовала себя оскорбленной и поэтому не хотела, чтобы он знал о моей слабости. Я положила вилку.
– А что в этом плохого?
– Ты не понимаешь! – Это было так похоже на нее – вмешиваться в мою личную жизнь.
Кипя от злости, я встала и отправилась в кухню укладывать фарфор. Я купила специальный ящик с перегородками и кучу газет для прокладки. Я встала на стул, положила стопку тарелок на стойку и снова слезла, чтобы завернуть их.
Со своего места на кухне я видела маму, которая продолжала есть с видом получившего нагоняй школьника, и меня охватило раздражение при мысли о том, что я должна сейчас заботиться о ней, в то время как мне самой так нужна помощь.
Когда она принесла остатки еды на кухню, я спросила:
– Сколько он здесь пробыл?