Из этих слов, сказанных Кармалюком солдату Игнату Савову, видно: причиной отдачи его в рекруты было одно — месть пани Розалии. «Завзяться» — значит «взъесться», «задаться какой-нибудь целью». Но из этих же слов явствует и другое: Кармалюк не считал себя побежденным. Шагая под конвоем в полк, он уже строил планы побега.
Кармалюку было двадцать пять лет. Ровно столько же предстояло служить в армии. Привезли его в Каменец-Подольск и зачислили в 4-й уланский полк. Командир полка осматривал рекрутов, как барышник лошадей. Рослый, плечистый Устим стоял правофланговым, и командир полка начал с него. Остановился шагах в двух от Устима, окинул его взглядом с ног до головы. Довольно задвигал нафабренными усами: стать Устима явно пришлась ему по нраву.
— Фамилия?
— Кармалюк, ваше превосходительство! — четко ответил Устим.
— Что такое? Открой рот! Почему зубов нет? Как взяли такого?
— Я вам докладывал, ваше превосходительство, — поспешно ответил офицер, привезший рекрутов.
— А-а… Ну, черт с ним! А это что за тюха? — шагнув к следующему, грозно вопрошал командир полка. — Да что у меня — богадельня? Ты что, скотина, стоишь, точно спишь! — двинув солдата кулачищем в скулу, продолжал он. — Открой рот! Да не язык, а зубы! Зубы покажи! Ах, канальи ляхи! Отдают в рекруты всякий сброд…
После командира полка принимал рекрутов командир рекрутской роты. Но то все были невинные шутки по сравнению с той «чисткой зубов», которую устроил им фельдфебель. Он сам закончил «палочную академию» в кантонистском батальоне и всех воспитывал в этом духе. Выстроив роту, он прохаживается перед «фрунтом» и, точно споткнувшись возле Устима, орет, угощая его зуботычиной:
— Ты как смотришь, протоканалья! Выше голову, образина ты эдакая! И веселее! Веселее смотри! Что-о?! Ты еще хмуриться вздумал? Да я тебя, мерзавца, научу, как на начальство смотреть! — Фельдфебель бьет по зубам так, что губу рассекает до крови. Устим сплевывает кровь, но фельдфебель еще сильнее бьет. — Замри, подлец! В строю плевать не положено! Прохоров!
— Слушаюсь! — вытягиваясь в струнку, бойко отвечает старый служака.
— Покажи этому протоканалье, как на начальство надо по уставу смотреть!
Прохоров проворно вылетает из строя и, тараща глаза, «пожирает» ими фельдфебеля. Фельдфебель остается доволен, приказывает Устиму:
— Повтори, мерзавец!
Устим довольно точно копирует Прохорова. Но от фельдфебеля не укрывается презрительная улыбка, мелькнувшая в уголках губ Устима. Он со всего маха бьет его по уху и грозно обещает:
— Я тебя, подлеца, научу уму-разуму! Ты у меня будешь знать, как на начальство смотреть!
Когда фельдфебель, «почистив» всем рекрутам зубы, отпустил роту в казарму, старые солдаты кинулись искать земляков. К Устиму подошел маленький солдатик и, всплеснув по-бабьи руками, радостно воскликнул:
— Матинко ридна! Устим!
Кармалюк смотрел на маленькое, украшенное синяками лицо солдатика и не мог вспомнить, где он его видел. Что-то было в этом измученном, побитом лице и знакомое и чужое.
— Люди добрые! Глядить-ко, земляка не признает!
— Данило! — воскликнул Устим, узнав, наконец, кто стоит перед ним. — Ну, изменился ты…
— Через три рокы тебе тоже и маты ридна не узнае, — ответил Данило.
Данило Хрон был родом из села Овсяников, которое стояло недалеко от Головчинцев. Он уже четвертый год тянул солдатскую лямку. Пытался было удрать, его поймали и прогнали сквозь строй в пятьсот человек. Он увидел, что шпицрутены не так уж страшны, как о них говорили старые служаки, и начал подумывать о новом побеге. Обо всем этом в первый же вечер Данило рассказал Кармалюку. Он хвастался и врал неудержимо. Все унтеры, в том числе и фельдфебель, его друзья. И вообще он тут живет, как вареник в масле, только и того, что по дому тоска гложет. Там ведь он оставил любовь свою. Она поклялась, что будет ждать его до окончания срока службы, да ему-то еще двадцать два года маршировать. За это время можно сто раз умереть.
Устим слушал Данилу, а перед глазами проплывала своя жизнь. Как было трудно ему! Как тягостно под властью пани Розалии! Думалось, ничего на свете нет хуже! А вот надели на него новое ярмо, и оно оказалось во сто раз хуже того, в котором он ходил.
И началась муштра. Не так вытянул носок, печатая церемониальный шаг, — по уху! Споткнулся, несясь в атаку на чучела, — на гауптвахту. Вздумал что-то возразить — под розги. А командир полка имеет право отпустить солдату восемьсот розог, что было для многих почти смертельной дозой. И выходит: как ни старайся — все равно и зуботычин нахватаешь, и на гауптвахте посидишь, и розог — а то и шпицрутенов! — отведаешь, ибо тот, как гласил неписаный закон, не солдат, «то не испытал на своей шкуре всю эту «науку». Бить и учить, учить и бить — было одно и то же. В ход пускались не только кулаки, но и ножны, и барабанные палки — все, что попадалось под руку. Старые солдаты говорили:
— Вот что значит, братец, настоящая служба: бьют и плакать не дают. Пан тебя порет, так кричи и ругайся, сколько твоей душе угодно, а здесь — молчок. А ежели хоть пикнешь — еще подсыпят. Не зря ведь говорят, что черти в аду не телячьи, а солдатские шкуры на барабаны натягивают. Вот шкуры-то наши начальство и отделывает, чтобы угодить чертям…
Устим не умел «пожирать глазами» начальство в то время, когда оно било его по зубам только потому, что чесался кулак, и ему попадало больше других. У него была хорошая выправка, но в выражении лица, во взгляде серых глаз не чувствовалось страха и того унизительного заискивания, которого так настойчиво добивались от рекрутов офицеры. За это его и били нещадно.
— Смотри веселей, скотина! Больше игры в носках, протоканалья! Отставить! Шаг-гом… арш! Отставить! Ты каким маршем идешь? Церемониальным! Так все жилки, истукан ты эдакой, в теле твоем должны выражать почтение к начальству!
Отработали «фрунт» в пешем, затем в конном строю. А потом опять все сначала. Ружейных приемов сорок восемь. Да каждый прием дробится на темпы, а темпы — на подразделения. Ружье нужно держать в левой руке — а оно такое тяжелое, что рука немеет, — да еще прямо, чтобы штык по позвонку вверх смотрел. А начнут осматривать снаряжение, так душу наизнанку только и не выворачивают. Уж в какой чистоте Устим ни старался все держать, все равно найдут, к чему придраться и по зубам дать.
— Кармалюк! Почему под курком пыль? — кричит ротный и бьет его со всего маха по скулам. — Я тебя научу, как лелеять данное тебе оружие. Открой ранец! Зачем сюда всякой дряни напихал? — выбрасывая трубку и табак, снова кричит он. — Повернись, скотина, покажи мундир! Расстегнись! Почему исподняя рубаха грязная?
— Только вчера стирал, ваше благородие!
— Молчать! Фельдфебель!
— Слушаюсь, ваше благородие!
— На три ночи под ружье!
Отбой. Солдаты падают на нары и засыпают как мертвые. А Устим стоит в шинели, с тяжелым ранцем за плечами и держит винтовку на руке. Ночь, как на грех, жаркая, душная. Пот катится градом, заливает глаза, невольно вытравляя из них горько-соленую слезу. Но шевелиться нельзя — стоять приказано по команде «смирно».
Попав в солдаты, Устим впервые в жизни взял в руки ружье. Оно на первых порах было причиной многих его бед: не так вычистил, не так смазал, не так на плечо взял, не так к ноге поставил… Казалось, ему и дали это ружье только затем, чтобы ловить на ошибках и наказывать. Но наказания за то, что он не умеет с ружьем обращаться, не причиняли ему той боли, которую он испытывал, когда его били за то, что не мог «пожирать глазами» начальство. Он старательно изучал ружье, ибо знал: как бы судьба его ни сложилась — а он многое передумал за это время, — с оружием ему не придется расставаться, видимо, всю жизнь.
Барабан забил зарю. Полусонные солдаты ошалело заметались по двору. Устим вздохнул: одну ночь одолел. Теперь весь день его будут муштровать и угощать зуботычинами, а потом опять поставят под