деликатность. Вот заболел идейный противник, понес заслуженное наказание. Другой бы, может быть, и позлорадствовал, потер бы руки, сказал бы: поделом! Борис же Кузин просто промолчал, пожал плечами. К чему слова?
— Какая трагедия! — сказала Лиля Гринберг, аспирантка кафедры философии.
Здесь Кузин решился на одно высказывание — ничего личного, просто соображение общего порядка.
— Трагедия, — заметил Кузин вполголоса, словно говоря сам с собой, — это когда гибнет личность. Личность — то есть деятельное, социально активное существо. Если же умирает человек, который личностью, в высоком значении этого слова, не является, то говорить о трагедии неуместно. Да, беда. Да, ужасно. Домашних, безусловно, жалко. Но при чем здесь трагедия?
— Смерть всегда трагедия, — робко сказала Лиля Гринберг. — Вот когда война — это же трагедия. А на войне всех подряд убивают, и личностей, и не личностей.
— Война не трагедия, — сказал Ройтман, — это историческая драма.
— Вот будет война — мы проверим, есть ли разница, — весело сказал Рубцов.
— Не следует шутить такими вещами, — заметила Румянцева, — войны в цивилизованном мире быть не может. Ну кто с кем сегодня будет воевать?
— А кто угодно, — весело сказал Рубцов, — зайдет экономика в тупик и будут воевать.
— Как ты себе это представляешь?
— Элементарно. Сначала экономический кризис, потом инфляция, потом безработица. Потом в Европу придет расизм — как обычно. Почему я, француз, сижу без копейки, если алжирец получает пособие? В Германии начнут громить турок, в Англии станут бить индусов. У нас азербайджанцев с рынков турнут. Потом вообще погонят инородцев. Потом начнется война. Так всегда бывает.
Ученым стало немного не по себе, даже обсуждать болезнь Татарникова они перестали. Тем более что Румянцева неожиданно припомнила, что в квартиру к Татарниковым ходит прислуга.
— Кто-то мне рассказывал. Да вот, кажется, Бланк рассказывал.
Бланк хотел сказать, что прислугу Татарниковы взяли ради приезда англичанина, жениха дочери. Хотел сказать, что платить прислуге нечем и Сергей Ильич попросил у него, у Бланка, заплатить хотя бы за месяц. Но подумал — и ничего не сказал. Его, впрочем, о подробностях не спросили.
— Ах, прислуга! На бедность жалуемся, копейки считаем! Прислуга у них, оказывается!
И — завершилась беседа о Татарникове. Важнее есть темы: война, например. Одно дело помереть от болезни — на то есть доктора, чтобы болезнь остановить, а другое дело — погибнуть на войне. Какая еще война! Это когда из пушек в людей стреляют, что ли? Слышать про такое даже не хотим. Нет войне — и точка!
— История учит, — сказал доцент Панин, — что войны случаются от неразрешимых противоречий. А сегодня противоречий нет. Если случился кризис, смогут найти выход. Встретились на Сардинии, коктейль выпили — и порядок.
— Кто встретился? — не поняла Румянцева, которую совсем недавно не позвали на конференцию на Сардинии. — Кто-то, может быть, и встретился, а кто-то и нет.
— Лидеры встретились. Group 20, — вставил Панин английскую фразу.
— Ах, большое Г!
— Последние дни читаю любопытную книгу, — сказал Лев Ройтман, поэт. — Книга посвящена фашизму. Написал некий Ханфштангль, секретарь Гитлера. Мне эта вещь любопытна по трем причинам…
— Лева, что за гадости вы читаете!
— Первая причина: мне как еврею крайне интересен генезис антисемитизма…
— Меня спроси, — рассмеялся Рубцов. — Больше нашего жиды получают, за что их любить?
— Вы шутите, а найдутся люди, которые скажут всерьез! — это Лиля Гринберг, ранимая душа, подала голос.
«Неужели потому, что я — еврей? — думал Бланк. — Неужели Губкин сменит меня на Сердюкова просто из-за того, что я — еврей? Защитник либеральных ценностей в России — может он быть евреем или все-таки нет? Впрочем, вот Ройтман — он еврей, но дела у него идут отлично».
— Вторая причина: интересуюсь, так сказать, интеллектуальным базисом фашизма…
— Три источника, три составные части германского фашизма, — пошутил Панин.
— И наконец, третья причина: поиск исторического оптимизма! Либерализм отстоял себя в битве с варварством — и можно не беспокоиться: войны больше не будет.
Ройтман стоял в густом облаке шашлычного запаха, Бланк подумал, что так пахнет не свиной, а бараний шашлык, такой румяный, с поджаристой корочкой шашлык, какой подают в дорогих узбекских ресторанах. И почему от интеллектуального еврея пахнет узбекской кухней?
— Как это — не будет войны? — спросила Лиля Гринберг. — Разве сейчас нет войны?
— Где это? Где?
Бланк смотрел на Лилю Гринберг, на ее взволнованное, чистое лицо, распахнутые глаза — прекрасная, беззащитная Лиля. Проклятая разница в возрасте. И что делать с Юлией, с женой что делать? А если работы не будет? Никто не спрашивает меня про завтрашний день. Потому что завтра Губкин меня уволит. Тогда что?
16
Звуки утра разбудили Татарникова. Сквозь больничное окно он слышал то же самое, что и в своей квартире, сквозь окно второго этажа. Дворник кричал по-татарски своей жене, а поскольку Сергей Ильич этого языка не знал, то можно было подумать, что и слова дворник кричит такие же точно, какие кричали дворники в их дворе. Вот такой же дворник-татарин и сделал ребенка домработнице Маше, думал Сергей Ильич. А потом дворник напился водки и помер. Грустно это? Или просто нормально? Шумели сухие деревья, и ветка билась о ветку с таким же точно стуком, как и под окном его дома. Каркали невидимые его глазу вороны, на том же самом вороньем языке, что и во дворе дома Сергея Ильича. Потом сразу вся воронья стая вдруг взмыла в небо, повисела напротив окна и ринулась прочь. Тяжкие облака стояли над городом, в них собирался дождь.
Татарников долго смотрел в больничное окно, больше смотреть ни на что не хотелось — тело его было закрыто до горла одеялом, и он был рад, что не видит самого себя. Он знал, что очень изменился, и боялся узнать это точнее.
Руки его сделались тонкие, и кожа повисла вдоль косточек, волосы стали тонкие и ломкие, и голос тоже стал тонкий и ломкий, нежный, как у ребенка. Словно природа много лет давала человеку свойства и приметы, делающие его взрослым: густые волосы, крепкие руки, грубый голос, — а потом все взяла обратно. И человек остался таким, каким появился на свет, — хрупким и испуганным.
Зашел сосед, врач-гинеколог Вова, принес свежие газеты, положил стопку газет Татарникову на ноги.
— Круто повернулось. Пурга! — отозвался Вова о содержании газет. — Почитай на досуге.
— Ничего, кроме досуга, не осталось. Высокий досуг. — Он не знал, знаком ли Вова с Аристотелем, понял ли Вова шутку. — Так что твоя теория, не работает? Выходит, есть кризис?
— Получается, что есть. — Вова-гинеколог с досадой стукнул ладонью по стопке газет — и кровать качнулась, и боль качнулась в животе Татарникова. — Всего они, конечно, не пишут, между строк читать надо. Я так думаю, не договорились. Решение приняли верное, а потом не договорились.
— Так всегда бывает, Вова, — тихо сказал Татарников. — Решили защищать Россию, а не договорились как. Решили демократию строить — опять не договорились. И с финансовым капитализмом то же самое.
— Не договорились! — Вова расстроился, ему трудно было расстаться с мыслью о мировом порядке. — Но может, еще договорятся!
— Ты на них посмотри, Вова. Могут такие договориться?