верность, когда он покинул ее!..
Борис встал и сделал несколько шагов по направлению к сараю. Но чем ближе он подходил, тем нерешительнее становился. Зачем он возвращается? Зайти извиниться, что дверью хлопнул, и снова уйти? Возможно, Эмили, то есть Ойле, его и впустит, возможно, даже и обрадуется его возвращению, а он тут же, ну, через несколько минут, повернется и опять начнет уходить? Спрашивается, зачем приходил? Чтобы еще больше обидеть? Он вспомнил ее насмешливо-угрожающее:
Вот он ее прогневил — и что же? В чем его несчастье? В том, что он ее не видит и вряд ли теперь когда увидит, потому что вернуться, чтоб уйти, так же глупо, как и уйти, дверью хлопнуть, чтобы потом снова возвращаться. Пусть его спервоначалу и радостно встретят, но ведь не удержатся заспинных намеков, что он так и не решился дойти до Лукоморья… И Ойле прежде всех. Ведь она его за решительность, наверно, полюбила…
Борис повернулся и пошел прочь от сарая. «В конце концов, — поднималось в нем раздражение, — Ойле и Саша с Саней отвлекают меня от моего пути, ради которого я с Котами до Мудреца добирался. А что, собственно, — подсказывала ему в ответ его же собственная слабость, — я разве не могу от этого Пути отказаться? Я ведь никому ничего не обязан. Это только Мудрец говорит, что я призван. Так бы и отец мне говорил. А почему я должен жить чужим, тем более отцовским умом. У меня своя на плечах голова, а не родительская, это Саня тогда в Деревяшке правильно говорил». Ему вспомнилась обида прошлогодней давности: он высказывается во дворе о новом кинофильме, спорит с соседкой, матерью соседа- младшеклассника. И вдруг на какую-то Борисову реплику она говорит: «Небось, это твой отец так считает, больно уж умно». Она права, Борис краснеет, но говорит: «Почему это отец? Я сам это придумал». Она смеется: «Ты еще в том возрасте, когда, чтоб ты ни сказал, это не твое будет, а твоего отца или твоих родителей вообще». Сидящий на лавочке рядом с ней ее муж, которого она называет «загульным кобелиной» и который и в самом деле порой исчезает на недели и месяцы, при жене постоянно молчаливый, а без нее весельчак и балагур, подмигивает вдруг Борису, дескать, не обращай внимания. Мужичок этот худ, постоянно щурит глаза, будто больше всех на свете все понимает и, как сейчас кажется Борису, очень похож на Саню. «Интересно бы вернуться и спросить у Сани, точно ли это он самый? — подумал Борис, опять замедляя шаги. — В самом деле, интересно», — оправдывался он перед самим собой.
Чем дальше он отходил от сарая, тем все больше холод одиночества и тоскливые слезы прокрадывались ему в грудь. И чем отдаленнее виделись ему Саша, Саня и Эмили, тем более близкими и дорогими они ему казались. Наконец, не выдержав тишины, ночного одиночества и сумбурных мыслей, он снова поворотил к сараю, но двигался медленно, в раздумье. «После совета Мудреца я уже дважды подходил к сараю, — считал он. — Да, два раза. Один раз вошел, другой раз не решился. В третий раз надо уж точно на что-то решаться окончательно. Предположим, я все-таки взял и вернулся. И ведь может так быть, что они вовсе не осудят меня и даже не подумают, что я проявил слабость. Просто обрадуются, и все вместе мы будем петь и веселиться». Он уже готов был постучаться в дверь, но тут же живо представил себе, как он заходит туда и проводит там день, другой, потом неделю, месяц, год… И что ж, так всю жизнь что ли просидеть, ничего не совершив?!.
Нет уж, пусть лучше одиночество, сказал он сам себе. Пусть я совсем один останусь, но не буду заключен на всю жизнь в тюрьму, хотя так похожую на жилой дом. Я хочу быть свободным. Тут меня ничто не остановит. Он опустил руку, поднятую для удара в дверь, и в третий раз пошел прочь от сарая в сторону станции. Он вспомнил, что заключенные, кто-то из революционеров, как он читал в книгах, помещенные в одиночку, непременно ежедневно делали зарядку, разнообразные физические упражнения и любую возможную механическую работу, чтобы усталостью тела отвлечься от мрачных мыслей, занять мозг чем-то ясным и простым, забыть, что перед тобой одиночество, возможно, на долгие годы. Ведь нескольких часов одиночества достаточно, чтоб человек так начал думать. Его механической работой был путь к станции. Он двигался по тропе, напряженно глядя то по сторонам, то под ноги, то вперед. Он помнил, что где-то должен находиться перекрывший тропу крысиный конный отряд. Однако он шел, шел, шел, спотыкаясь и озираясь, торопясь и боясь торопиться, и никого не было. Крысы оставили тропу. Он недоумевал, но недолго. «Главная ловушка осталась позади, за дверью. Они не думали, что я оттуда вырвусь», — невольно отчетливо подумал он. Но тут же подумал, что Ойле ни в чем не виновата… наверно… На горе снова свистнул рак.
И он припустил бегом по тропинке, едва угадываемой в темноте. Он задыхался от встречного воздуха, который превращался в ветер из-за скорости его бега, и от колотья в боку. Вот и склон. Никого на нем уже нет. А внизу стоит длинная, темная громада не то поезда, не то Дракона. Ноги подгибались от усталости.
Снизу раздался гудок, похожий на рев Дракона, или рев, похожий на гудок. Борис собрал оставшиеся силы и понесся вниз по склону, перепрыгивая кочки, с разбегу перелетел небольшую канавку, скользил, стараясь удержаться на ногах, споткнулся, упал на колено, больно ударился о камень, но вскочил. Был он уже рядом, а черная громада, погромыхивая и поляз-гивая, тронулась с места. Забегать вперед громады, чтобы выяснить, пламя там или фонарь, было совсем некогда. Спотыкаясь, прихрамывая, он бежал напрямую — только бы успеть. И успел. Успел ухватиться за поручни одного из последних вагонов. Руки рвануло так, что чуть не вынесло их из плечевых суставов, но ноги уже нащупали ступеньку. Он секунду передохнул и дернул дверцу. Дверца вагона была заперта. Тогда, недолго думая, повинуясь инстинкту, обостряющемуся в минуты опасности, он принялся карабкаться на крышу вагона. Похоже, что это все же был обыкновенный, хотя и разболтанный, поезд, а не Дракон.
Отлежавшись и отдышавшись, он пополз по ребристой крыше вагона, время от времени свешивая голову вниз и заглядывая в плохо освещенные окна поезда. Он был почти уверен, что сейчас пропадет, погибнет — упадет ли с поезда, или еще как. Во всяком случае он мало рассчитывал на свою ловкость и, если и искал убежища, то скорее по инерции и потому, что надо было что-то хоть делать. Все купе, однако, и все отсеки были забиты людьми, а в тех случаях, когда он не видел в купе людей, окна были заперты, и проскользнуть внутрь было невозможно. К своему удивлению, он нашел, что искал. Взобравшись в купе, он забился на самую верхнюю полку, вжавшись в стенку и отгородившись, закрывшись свернутыми и сваленными там матрасами, одеялами и подушками без наволочек.
Едва успел он устроиться и подумать, что так бы и до Лукоморья, как отворилась дверь, вошел проводник (сквозь щелку между матрасами Борис видел его), осмотрелся и сказал кому-то в коридоре:
— Это лучшее купе, здесь вам никто не помешает. Если хотите, можно свет поярче включить.
— Этого, умненький ты мой благоразумненький, совсем даже и не требуется, — послышался из-за двери старушечий голос.
— Как вам будет угодно, — послушно ответил проводник и вышел.
В купе вошла Старуха и некто, укутанный в плащ с капюшоном, надвинутым на лицо.
— Постой-ка, постой-ка, — вскричала Старуха, останавливая проводника, — а что это человечьим духом у тебя здесь попахивает? — она с шумом втянула ноздрями воздух.
Проводник вернулся в купе, пожимая плечами, но заметно было, что он дрожит от страха. Борис замер, затаился.
— Наверно, сквозь открытое окно нанесло.
— А, возможно, возможно, умненький ты мой. Ну тогда ступай, у меня есть кому это помещение обследовать. Ступай.
Старуха закрыла и заперла за проводником дверь купе, скинула с головы и плеч черную шаль и уселась за столик у окна напротив неизвестного в плаще с капюшоном — лицом к полке, на которой притаился Борис. Неизвестного он видеть не мог, тот сидел под ним, зато Старуху видел довольно-таки хорошо. Клыкастое лицо, выступающие челюсти, обтянутые сухой и серой, словно бы шуршащей кожей и, к