– Сыпной тиф…
Сыпной тиф! Он косил в тот год беспощадно. Сыпняк обозначал почти верный смертный приговор.
Родители к Грише не пускали, и друзья постоянно топтались на лестнице, ожидая известий о его здоровье или какого-нибудь поручения – сбегать в лавочку, в аптеку…
И все-таки мы попали к нему, когда дома была одна только Люба.
Она выглянула на лестницу и сказала:
– Ладно, идите, только ненадолго.
Мы вошли, ступая на носки.
Электричества в Гришиной комнате не зажигали, хотя сквозь замерзшее окно едва пробивался серый свет ранних зимних сумерек.
В этом тусклом свете все казалось серым.
Все, кроме подушки. Она светилась ясно-белым квадратом. На этом квадрате лежала остриженная голова. Глубоко запавшие глаза закрыты, вены вздулись на тоненькой шее.
С запекшихся губ срываются какие-то бессвязные, невнятные слова, обрывки фраз.
Мы смотрели на своего друга, думая, что видим его в последний раз.
Он стал совсем маленьким – одеяло почти не было приподнято там, где лежало тело.
В бессвязном бормотанье порой звучали совсем детские интонации – так жалуется ребенок матери.
Неожиданно бормотанье сложилось в отчетливые, связанные фразы. Мучительно сдвинулись брови, и мы услышали:
Мы переглянулись и замерли.
Услышав голос, появилась в дверях, кутаясь в теплый платок, Любовь Михайловна.
А Гриша все продолжал, то задерживаясь на каком-нибудь слове, то убыстряя речь:
И снова невнятица, отдельные слова, бред…
Когда прошла самая опасная – третья неделя болезни и миновал грозный кризис, когда стало ясно, что друг наш выкарабкался, выжил, нас стали к нему пускать каждый день.
Мы рассказали ему историю с его неожиданной декламацией и показали записанный тогда же текст.
Козинцев хохотал и переспрашивал:
– А не врете? Не розыгрыш?
Просил еще раз прочитать текст и снова смеялся.
Любовь Михайловна подтвердила верность нашего сообщения.
– Да я никогда в жизни не знал таких стихов. И сейчас не знаю! И не слышал никогда…
Он говорил, конечно, правду.
Как, когда, каким образом неосознанно услышались и где-то в глубинах памяти сохранились эти строки Аннен-ского – такие неподходящие его вкусу, почему они возникли в бреду? Так все и осталось тайной.
Баскин-Серединский
Как часто люди, которые сталкивались с Козинцевым, замечали его необыкновенную душевную деликатность, опасение обидеть слабого.
В те далекие времена жил у нас в Киеве старик Баскин-Серединский. Лет ему было за девяносто. Его давно уже содержали внуки и правнуки, которых было великое множество.
При знакомстве он протягивал руку и неизменно говорил:
– Баскин-Серединский. Поэт. Ученик графа Льва Николаевича Толстого. Ясная Поляна.
Учеником Толстого он был, видимо, только в том смысле, что считал себя его последователем.
Вероятно, старик был не совсем в норме. Киевляне относились к нему с добродушной усмешкой.
Но в дни, когда он появлялся на улице возбужденный, размахивая зонтиком, в сдвинутом на затылок коричневом котелке, в распахнутом своем стареньком пальто – полы по ветру, – в такие дни все старались избежать встречи с ним. Это означало, что Баскин написал новую поэму и ищет жертву – кому бы ее прочесть.
Мы боялись его как огня и, завидев вдалеке коричневый котелок, в котором он проходил всю жизнь, бросались наутек.
Мы, но не Козинцев.
Козинцев шел навстречу старику, и счастливый Баскин бросался к нему и говорил (всегда одно и то же):
– Гриша! Я написал новую поэму. Сейчас я тебе ее прочитаю.
Он вдвигал Козинцева в какую-нибудь подворотню или в подъезд, а если ничего подходящего рядом не было – просто прижимал его к стене и, взмахивая зонтиком, читал свою новую поэму.