выключен. Все. Было поздно.

Я сразу вспомнил это лето… Уже прошедшее лето… Знаете, ей все лето снились какие-то странные сны. Она просыпалась после них какая-то серая, задумчивая. «Такие сны снятся, такие плохие сны, не пойму… чего они хотят от меня?»

Но что за сны, не рассказывала. И кто эти «они», — не говорила… «Плохие сны» — вот и все. И грустное лицо, — никогда ее такой не видел. А незадолго до моего отъезда она вдруг ни с того ни с сего спрашивает: «А если я умру, ты будешь по мне страдать?»

Как я разозлился! Глупые женщины, вечно у них в голове какие-то глупости! И я ей резко ответил: «Время лечит». Она вся как-то сжалась, потемнела… Обиделась. Тогда на следующее утро, лежа в постели, повернулся к ней и спрашиваю:

— Что, обиделась на меня за мой ответ, да?

— Обиделась…

— На глупые вопросы — глупые ответы. Зачем ты спрашиваешь о таком, сама ответа не знаешь?

Вот и скажите — почему она задала мне тот вопрос? И почему я ей так грубо ответил?

Когда мне из Беслана позвонили и сказали, что школа захвачена, я все понял. К чему снились сны, к чему она задала тот вопрос… Такая тоска взяла за горло… Я далеко, я ничего не могу изменить, исправить… У меня появилось чувство, что я никогда их больше не увижу. Так отчетливо, так беспощадно… Я зашел к себе в комнату, достал чемодан, открыл его и уткнулся в него лицом. Вещи еще хранили в себе тепло ее рук, ее запах…

Потом была дорога обратно, безумная скорость на трассе, осажденный Беслан… Все как во сне. Я те дни вообще плохо помню. Помню третье сентября, когда штурм уже вовсю шуровал. За оцепленную территорию никого не пропускали, но Эмкин брат в милиции работает, и меня с ним пропустили — уже почти на пепелище, потому что сами они никак не могли их найти. Я позвонил теще: в чем Эмма была? Белая юбка, серая безрукавка, белые босоножки…

Я ее быстро нашел. Ну, как сказать… Она не обуглилась, как многие: ее можно было узнать. Так что мне, можно сказать, повезло… Знаете, когда кипятком обожжешься, кожа пузырится и лопается? Вот так и она вся такая была… Ожоги, ожоги… Там температура была такая, что люди плавились… Пожар… Химия эта вся горела… Я ее нашел, беру на руки, чтобы вынести оттуда, а она… как это сказать… (замолкает)… стекает у меня с рук… Кошмар… Поднимаю ее (показывает), а она, как кисель, просто расползается в руках…

Санитар, который ее потом обрабатывал, сказал, что на нее сверху крыша упала и перебила ей таз и ноги. Они у нее были раздроблены в муку… Я поэтому ее долго не мог на руки взять…

(Долго и растерянно молчит.)

Я ничего не знал о том, как жила она эти три дня без меня, о чем думала, что чувствовала. Последний, кто видел ее живой, была ее знакомая учительница.

Она и рассказала мне про нее.

Ее нашли полуживой: она уже не могла идти, лежала, прислонившись головой к стене. До последнего помогала передавать детей из спортзала, пока ей самой не перебило ноги… И голова набок склонилась, не держалась уже на шее…

Ее пытались вытащить, а она махнула рукой — бесполезно, мол… И дала знак, что хочет что-то сказать. А так как говорить уже не могла, то она окровавленным пальцем — вот так (проводит пальцем по запястью), — написала на своей руке две буквы — «К» и «А», а потом поднесла к губам безымянный палец, поцеловала обручальное кольцо и прошептала: «люб…лю…»

Все, что успела произнести…

Так она передала мне свое последнее признание в любви… Мне и Карине… Ее имя она не успела дописать, но и так было понятно, что это за «К» и «А» на ее руке…

В последнюю ми нугу своей жизни она думала не о себе… О нас! О том, как передать мне свои последние слова…

Разве я не знал и так, как она меня любит? Конечно, знал. (Вдруг замолкает, пожимает плечами.) Нет, не знал… Она целовала обручальное кольцо… Которое я ей одел на палец… Выходит, ничего я не понимал раньше…

Они погибли обе… (Долго молчит.) Каринку я потом нашел в морге. Лицо сильно сожженное было, но я ее по своим приметам узнал… Родинка на лопатке… Шрам на коленке — когда она училась на велосипеде кататься, разбила ногу… И — мозоль от роликов, еще совсем свежая — две недели назад ногу натерла. Я ж ее родинки, как свои, знал. И шрам на коленке — это из ее далекого детства, это все не при мне было, но это ж свое уже, родное, понимаете? До сих пор не понимаю, как матери своих родных детей найти не могли, чужих забирали… Помню разговор: «Как его узнать, у всех детей пальцы на ногах одинаковые». Конечно, сгоревших было много… не приведи Господь… но я бы своих девчонок из миллиона узнал бы…

Во время похорон я еще не понял, насколько все страшно… Все началось потом. День, ночь — не имеет разницы, все слилось в одно, в голове одни только вопросы, одни упреки: почему не смог предотвратить, спасти? Детали этого штурма перебираешь, анализируешь варианты, понимаешь, что все — все! — делалось не так… Чувство вины — оно пожирало меня просто. Вопросы, вопросы… На которые уже поздно искать ответы.

Утром просыпаешься — в постели никого, тишина… Заходишь в детскую — обезьянка на месте, а Каринки нет… Нажимаешь, слышишь это вечное «Я люблю тебя, я люблю тебя!»

Идешь на кухню, включаешь конфорку и зажимаешь ладонью рот, чтобы не завыть от тоски…

Месяц… Целый месяц я был как загнанный заяц. Я садился за руль машины, куда-то ехал, гнал — зачем, куда, не знаю…

В этой школе, помимо Эммы с Каринкой, погиб мой друг — Артур Дзампаев, его жена и их двое детей. Я с Артуром пятнадцать лет неразлучен был. Все погибли. Все. Шесть человек я потерял в один день. Свою любовь, свою семью, своего друга…

Месяц я с. ними разговаривал, просил прощения… Я сходил с ума от беспомощности. А потом… Я был в Воронеже тогда, в полночь катался по городу — просто так, без всякой цели, целый месяц так… Вдруг, в какой-то момент… Останавливаю машину. Выхожу на улицу. Холодно, промозгло. Кругом люди какие-то, парочки, смеются, радуются… Я огляделся, словно в первый раз глаза открыл, — где я? что со мной? где моя жизнь? почему эти люди так жестоки? почему они могут смеяться, когда произошло такое горе?

И тут я понял, что я — не здесь, я не вижу людей вокруг себя, я застрял в том дне, в третьем сентября; все думаю, как расставить военных, как создать оцепление… Где машины «скорой»? Где спецназ? Почему он не вытаскивает людей из школы? Почему никто не хочет прыгать в эту горящую школу? Да, этих спецназовцев дома ждут дети, кому охота прыгать в огонь, я все понимаю. Но дайте тогда прыгнуть туда тем, чьи дети не дома, а здесь… Откуда танки? Как можно по детям из танков? Остановите их, черт возьми!

И вдруг — снег, Воронеж, смеющиеся люди. Такой шок. Я понял, что дальше так невозможно, нужно либо уходить к ним, либо оставаться здесь, — вот в этой зиме, в этой машине, в этом ночном городе.

И я попрощался с ними. Я должен был это сделать — попрощаться с людьми, которых я любил…

И вот я вышел из машины, вдохнул поглубже… Воздух холодный, аж потрескивал… Звезды на небе… Я поднял голову и сказал то, что должен был сказать: «Прости меня, Эмка! Я не смог ничего для вас сделать, я не смог вам помочь… Простите меня и отпустите…» Я рассказал им, как у меня дела, рассказал Эмке про ее мать, Каринке про обезьянку. Ну, потом я сказал Эмке спасибо за ее послание, сказал, что мне все передали.

Потом я попрощался с Артуром, с его женой и его детьми.

Они меня отпустили. Я это почувствовал даже физически. Словно сняли тяжеленный мешок со спины. Я сел в машину и поехал домой.

Скоро будет год, как их нет. Легче не становится. Та же тоска. Сегодня ездил в цех смотреть, как им делают памятники. Все не то, все не то… У Эммы лицо какое-то грустное… И что они такое сделали с ее глазами? Она словно плачет!.. Это так больно, знаете, — видеть глаза женщины, которую любишь… Видеть

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×