жестами перед этим, которых не знаю? Жгучие ласки, как в песнях Тино Росси. Нет у меня таких рук, которые опьяняют, нет поцелуев, которые чаруют, а есть лишь одно ужасное желание ковыряться в ней, везде и повсюду, говорить ей: «Любовь моя, сокровище мое», — ну а потом, засадить ей мою штуковину в пузо, в самый конец его, там внизу, когда уже нам обоим невмоготу станет…
Она, видно, тоже не больше моего знает. Ей здорово хочется получать ласку, ждет, что я все возьму в свои руки. В конце концов, она и взяла мою руку, и положила себе на грудь. Она же взяла мою другую руку и просунула ее между ляжек, которых, кстати, не разжимала. Она же расстегивала мой ремень. Я водрузился на нее, хотел ввести, но так волновался, так волновался, что кончил аж до того, как смог в нее ввести. Она была счастлива все-таки. Прижала меня к себе очень сильно, но я же сам видел, что ей ничего не досталось. Сказал ей об этом. Она приставила мне палец ко рту. Тс-с! Взяла мою руку, положила ее на свой пухленький лобок. Стал я ее ласкать, а потом совсем осмелел. Засунул голову между ее ляжек и стал лизать, лизать, сосать, жевать, она прерывисто дышала, долго, долго, до бесконечности, кусала себе кулак, чтобы не слышно было, как стонет, а потом я ввел в нее еще раз, и тут уж как следует. Мы отвалились друг от друга, лежим бок о бок, лопнувшие, как лягушки, все мокрые, липкие, едва переводя дыхание, касаясь друг друга кончиками пальцев, хорошо было нам.
Прошло долго-долго, она поцеловала меня в нос и встала, чтобы уйти. Я сказал:
— Принеси мне «Журнал Микки» и огарок свечки. Не могу уснуть без книжки.
Принесла.
Читаю «Микки». За дрожащим отсветом свечки стараюсь вычислить ее лежащей. Что-то мне кажется похожим на ее черную гриву, но не уверен… Я засыпаю.
Рассвет меня будит. Все спят. Она лежит на боку, с лицом, погруженным в длинные конопатые руки, вытянутые, как водоросли. Ее костистое бедро, уже широкое, после худого торса расцветает внезапно. Что прикажете делать?
Я ухожу.
А на большой дороге шествие продолжается. Сворачиваю вправо, на небольшой проселок, который приметил на карте. Если с него не собьюсь, он вроде идет почти параллельно национальной дороге, конечно с зигзагами, придется сверять направление на каждом перекрестке.
Как и надо было ожидать, народу здесь гораздо меньше. Можно сказать, — ни души. Крестьянские дома пусты или люди в них затаились. На лугах мычат коровы. Завидев меня, они сбегаются, наваливаются грудью на проволочную изгородь, тянут ко мне свои морды, мычат душераздирающе. В конце концов понял: не доены, у них, должно быть, вымя болит. Раздулись, вот-вот лопнут. Никогда еще не доил коров. Беру ведро во дворе одного дома, примечаю корову, одиноко стоящую в небольшом загоне, приближаюсь, чуть побаиваюсь, готовый бросить ведро и сигануть как акробат через колючую проволоку. Она понимающе подставляет мне бок. Присаживаюсь на корточки, — никогда не думал, что это так низко, — подставляю ведро под вымя, хватаюсь за две штучки, как я видел на селе у дедушки, когда был пацаном. Черт побери, — тянуть или толкать? Да, не важно: вымя настолько полное, что все льется само собой, достаточно сжимать в руках. Звук струи по жести. Подходит момент, когда надо все же помочь. Пробую разное. В конце концов, не так уж плохо у меня выходит. Но слишком медленно. Когда ведро наполовину наполнилось, — прекращаю. Корова стонет, видя, что я ухожу. Но, ты пойми, боши…
Пью прямо из ведра, как говорится, доброе, жирное, парное молоко. Бэ-э… Жирное, но теплое, да и разит навозом. Макаю в него хлеб, заставляю себя выпить из ведра как можно больше, наполняю бутылку на потом, и айда.
Жму вовсю. Утро свежее, воздух пахнет сеном, солнце на полной скорости карабкается по синему небу, — будет опять парить. Птички выпархивают прямо в воздух, галдят ужасно. Жаворонки? Поди разберись!
Задняя шина — ничего, держится. Хорошо бы помыться. Останавливаюсь у водокачки перед одним домом, пойди-покачай, но ничего не идет, только пищит, как резанная. Надо уметь разговаривать с такими устройствами. Ладно, помоюсь потом, в Луаре. До нее, наверное, не так уж будет и далеко. А там, на той стороне, мне будет спокойнее. Боши должны же передохнуть, прежде чем перешагнуть ее? Да еще, если им дадут дойти досюда.
Дома жмутся друг к другу, становятся похожими на коттеджи из пористого известняка, со стеклянным навесом над входной дверью. Попахивает пригородом, — уже город. Да вот и щит с названием: Жьен. Через Жьен протекает Луара. Луара! Реки, они всегда в низинах, там в глубине, верняк! Скатываюсь вниз и выезжаю к Луаре. И получается точно, как я скумекал: она здесь, широкая и прекрасная под солнцем. Перекинут через нее красивый мост.
Боши тут тоже. Но это я вам уже рассказывал.
Так, значит, они меня догнали! Да еще и попали сюда до меня. Рыщут вовсю на своих мотоциклетках, в своих массивных крытых колясках, стальные каски над то ли зелеными, то ли серыми кожаными плащами.
От реки я гляжу на город и поражаюсь. Я такого и не видел, подъезжая сюда своими проселками. Длинный фасад прекрасных старинных домов по краю берега, — сейчас от него остались лишь почерневшие зубья и дымящиеся головешки. Поударяли же они тут! Но кто и против кого? Ничего не понятно! Мост уцелел! Тогда в чем дело?
Колонна беженцев, которую я оставил сегодня утром, уже здесь, выползает из города, вдевается в мост, тянется по ту сторону, — никто не препятствует. По обоим концам моста — танки на карауле. На башне у них — здоровый черный и белый крест, точь-в-точь как на немецких самолетах, в кинохронике. Крышка башни откинута, как у банки с паштетом, на балконе красуются парни в черных куртках, смешная черная пилотка надвинута набекрень, — так странно видеть, военная пилотка, но без заостренных рожков.
Так, значит, это и есть боши? Вот оно что… Вид у них у всех совсем молодой, спортивный, военная форма им так идет, ворот распахнут, ткань легкая, сапожки раструбом с ныряющими в них штанинами. Больше похожи на бойскаутов, чем на обычных призывников.
Запоздало чувствую, как поднимается во мне смятение… Немцы здесь! Боши! Надо же! Вся чудовищность этого постепенно в меня проникает. Холод в костях… Но если они не мешают беженцам и дальше спускаться к югу, так значит, что им плевать, значит, что они и сами уже перемахнули через эту Луару, что они повсюду, что нет больше фронта, нет больше Французской армии!
Но тогда все пропало! Они уже выиграли! Вся Франция теперь — их! И если еще существует фронт там, далеко, где-то на Дордони, на Гаронне, не знаю уж и где, как же я буду тогда пересекать оборонительные рубежи?
Плетусь в растерянности. Шагаю по щебню, по осколкам стекла, перешагиваю через разбитые кресла. То там, то сям дома спокойно догорают, вспыхивая и потрескивая в огромной тишине. Все магазины выпотрошены. Если судить по тому, что я видел в дороге, бошам вряд ли что-то оставили для грабежа к их приходу. Едкая вонь плохо прочищенного дымохода хватает меня за горло. Время от времени одна из их мотоциклеток шарахается зигзагами среди развалин или проезжает военная драндулеточка, смешная такая, с открытым верхом, наподобие небольшого серо-зеленого танка с ныряющим носом.
Вылетаю на большую площадь. Я в шоке: на фасаде красивого дома, быть может, мэрии, — два огромных красно-кумачовых стяга свисают с крыши отвесно, сливаются на тротуар. А прямо посередине — белый круг с черной свастикой, — огромной, танцующей на одной лапе, — наводящая ужас гримаса, сочащаяся злобой.
И тут ты понимаешь, что для того ее и изобрели: чтобы выглядеть злой и вызывать мандраж.
Когда получаешь это так вот, наотмашь, неожиданно, — срабатывает безошибочно. Красное, белое, черное — эти ненавистные росчерки, тщательно прорисованные по линейке, сомнений не остается — варвары уже здесь. Зло победило.
Вот оно. Все опрокинулось. Все, чему меня учили: добрая Франция, злая Германия, придется переучивать навыворот. Отныне закон — это зло. Жандарм — зло. Война — добро… И так уже газеты мне казались вонючими, а теперь — тем паче будут вонять.
А пока, мне-то что делать? Вид у меня тот еще, с гоночным великом и чемоданом! Возвращаюсь к реке, спускаюсь на песок, раздеваюсь догола, ныряю, выныриваю, мылюсь везде, как следует, волосы,