разрушены одним махом, на расстоянии, Красная Армия вся целиком расплавится в единственной луже из выжженой карамели… Газета говорит аллегорически (военная тайна!) о радиусе смертоносности, о невидимых ультразвуках, которые разжижают мозги и крошат сталь, об электромагнитных полях, которые стопорят моторы самолетов прямо в полете и заставляют их падать как камни, о землетрясениях и искусственных приливах, способных поглотить целый континент, о газе, который делает врага трусливым, заставляет его рыдать, как ребенка, звать маму, о других газах, которые парализуют, о микробах, специально выдрессированных, чтобы кусать только врага… Немецкая национал-социалистическая наука — самая передовая в мире. И это потому, что руководствуется идеалом. Она ждет своего часа. И он будет страшным.

«Пускай наши враги бомбят города наши, — издевался фюрер перед микрофоном, — нам же потом будет меньше работы! Мы и без того намеревались сносить эти старые, грязные города, источающие мелкобуржуазную иудео-плутократическую эстетику, чтобы возвести на их месте сногсшибательные свершения новой архитектуры, чистый продукт творческого гения немецкой расы, возрожденной национал- социализмом».

Немцы всерьез страстно обсуждают эти грандиозные перспективы. Это помогает все выносить. Ибо они, в свою очередь, тоже познали голод. Мандраж, этого у них пока нет. Не совсем, скажем. Фюрер их приучил к чудесам, — вот они и ждут чуда. Даже гигантские красно-черные плакаты, которые повсюду на фоне всепожирающего пламени вопят: SIEG ODER BOLSCHEWISTISCHES CHAOS![30] — не дают им возможности полностью осознать действительность. На следующий день после особенно тяжелых бомбардировок радио объявляет берлинцам о раздаче в исключительном порядке порции сигарет, или ста пятидесяти граммов колбасы, или пятидесяти граммов настоящего кофе в зернах (Bohnen Kaffee), или пол-литра шнапса. Полагаю, что где-то существует ведомство, которое все это рассчитывает, с расценками, тарифами, эквивалентами: двадцать тысяч убитых приравниваются к десяти сигаретам, например. В противном случае бодрость трещит по швам. Сколько, вы говорите, за эту ночь? Девять тысяч девятьсот пятьдесят убитых? Ах, нет, мне очень досадно, но если меньше десяти тысяч, — никаких подарков. И что же, приходится думать, что это действует, раз действует.

Зима 1944–45 была зверски лютой. Термометр застревал на минус двадцати, иногда спускаясь до тридцати. В лагере рацион угля был сокращен до трех брикетов торфа — eins, zwei, drei, los! — на барак в сутки. Мы дополняем за счет того, что ходим тибрить дрова в куче развалин, в которую превратились дома рабочих по соседству с лагерем. Соструганные вровень с землей за одну только ночь четырехтонными торпедами (четыре тонны, это утверждают военнопленные, военные дела — это их специальность). Щебень взъерошился всякого рода деревяшками, балками, паркетинами, дверьми, мебелью, организуем ночные вылазки, выстраиваемся цепочкой, сварганили невидимый лаз в заборе, мандраж страшенный, PLUENDERER WERDEN ABGESCHOSSEN, зловещая надпись лучится под лунным светом, отдать концы из-за каких-то досок, обидно, но те здоровые мудилы с повязками на рукаве, не станут же себе они отмораживать яйца по ночам, так что не волнуйся, а эта мелкая выслуживающаяся срань из гитлерюгенда, если подвалит таких парочка, можно им и темную устроить, шито-крыто, и пусть идут потом рассказывать это дяде Адольфу, гадючье семя! Прячем краденые дрова под тюфяками, поддерживаем адский огонь, печь аж темно-красная, вся раскалилась, искры летят из трубы, — у лагерфюрера, видно, другие заботы.

Появились очереди. «Так им и надо, проклятым! Теперь уже их черед!», — издеваются ребята. Везет же им, имеют хоть чувство мести! Это, наверное, помогает. Но от того, что желудки у фрицев страдают, мой-то не наполняется. Видеть, как рушатся немецкие города, как плачут немецкие матери и плетутся на костылях немецкие инвалиды войны, не утешает меня за французские города в развалинах, за французских матерей в слезах и за французов, изрубленных шрапнелью, — как раз напротив. Любой город, который умещвляют, — это мой город, любая плоть, которую подвергают пыткам, — это моя плоть, любая мать, которая вопит над трупом, — это моя мать. Смерть не утешается чужой смертью, одно преступление не оплачивает другого преступления. Только гнусным мудилам нужно, чтобы существовали другие сволочи, чтобы быть еще большими сволочами, да еще чтобы была чиста их совесть… Но здесь, кажется, я повторяюсь.

У людей в очередях физиономии зеленые, глаза обведены красным, в глубине — бездны теней. Бомбы падают и падают, днем и ночью, в любой час, в любую погоду. Сирены улюлюкают невпопад, воздушные тревоги накладываются друг на друга и пререкликаются, начало следующей звонит до отбоя текущей, кучи щебня вздрагивают на месте, — больше и разрушать вроде нечего, осталось только разбрасывать толченый кирпич, пейзаж сравнялся, просто воронки перемещаются.

Франция проиграна, Украина проиграна, Италия, Польша, Белоруссия, Балканы — проиграны, богатые пшеничные равнины, жирные пастбища, железорудные и угольные шахты, нефтяные скважины — проиграны… Конечно, когда немец говеет, мы аж на стены лезем! Паек сокращен до одного супа в день. Семейные посылки, уже давно доведенные до четырех в год, — чтобы не слишком загромождать ту малость вагонов, которая еще осталась у Рейха, — полностью пропали летом 1944-го, когда во Франции высадились америкашки.

Писем нет тоже. Все, что происходит во Франции, освещается очень суммарно, исключительно через «Мост», газету, издаваемую специально для нас, которая нам описывает нашу несчастную страну, купающуюся — временно, пылко надеется «Мост»! — в потоках крови, распускаемой разнузданными коммунистами, их несчастным заложником, марионеточным и коварным предателем, бывшим генералом де Голлем. Террористы и сутенеры, возникшие из-за «кустов»{104}, где заставляла их прятаться спокойная сила немецкого национал-социалистического порядка, убивают, поджигают, насилуют, грабят, остригают женщин самых респектабельных. Американские негры, пьяные или под кайфом, превратили Париж в беззаконный Чикаго. Евреи, вернувшиеся в фарватере грубых янки, ведут себя надменно, царствуют вовсю на черном рынке и в политике, жестоко мстят за себя всем тем, кто в течение четырех лет вел себя как истинные французы, как сознательные и ответственные патриоты…

Мы-то посмеиваемся. Мы смутно знаем, что Петен и его клика спаслись в Германии, в какой-то дыре под названием Зигмаринген, поди знай, где это. Они-то и есть наше законное правительство, там есть министры и того и сего, внутренних дел, внешних сношений, колоний… Они поговаривают об отвоевании родной земли, еще не все потеряно, Германия проиграла только одно сражение, но она еще не проиграла войну… Шуты!

Да, но рассказывают еще, что от Парижа остались одни развалины, что бомбардировки америкашек распотрошили все, что фрицы отбивались от дома к дому, что прежде чем уйти, они все подожгли, и в довершение коммунисты, подстрекаемые евреями, расстреляли родителей тех, кто пошел на Службу обязательной трудовой повинности. Как ты не уверяй себя в том, что это все пропаганда, такая же тяжеловесная, как толстая жопа Геринга, а все-таки иногда подумываешь, не будет ли в этом преувеличении хоть какой-то крупицы истины, а вдруг твои старики уже превратились в две чернявые лужицы, приплюснутые тоннами кирпичей? Ведь это наиболее привычная форма человеческого тела в наши дни.

Лагеря тут как тут. Как никогда. Лагерь — вещь эластичная. Бомбой в кирпичный дом — есть реакция: куски разлетаются во все стороны, настоящая лавина. А бомбой по центру лагеря — бараки ложатся набок, достаточно их поднять. Лагерь на Баумшуленвег был трижды повален наземь и вновь поставлен на лапки. Он все стоит. Вокруг него уже ничего больше нет.

Случается, конечно, что лагеря горят. Как раз для этого даже и были придуманы зажигательные карандаши и бомбы с фосфором. Проходит только три дня, и лагерь стоит опять, весь новенький. И от клопов очищен.

Клопы. Миллионы клопов. Непобедимые клопы. До этого я никогда не встречался с таким. Они сбиваются в плотные нагромождения в трещинах древесины, в складках бумажного тюфяка. Смотришь, вроде — ничего. Присматриваешься: видна лишь тонкая черная линия, не более заметная, чем тень, без толщины. Тебе не верится. Просовываешь лезвие ножа. Ужас! Копошится что-то. Мурашки по коже. А там, в этой трещине, длиной всего в несколько сантиметров, десятки, сотни, сплющенных, придавленных, один на другом, тебе-то их видно только в профиль, и вот уже все начинает бегать — вяло, омерзительно, на хрупких тщедушных лапках, с дрожащими усиками, тяжелые мягкие пузики, полные твоей крови, которой они насосались ночью, а теперь переваривают и перерабатывают в лужицы смолистого дерьма… Бороться с таким? Невозможно. Вначале мы пробовали. Выносили все на улицу, сжигали все, что могло гореть,

Вы читаете Русачки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату