смотрю на них ошарашенно. Это же совсем мальчишки. Некоторым из них не больше двенадцати. Да и униформа у них не всегда комплектная: те, кому не хватило брюк, топают в школьных шортах — шорты в Германии носят долго. Слишком длинный серо-зеленый китель бьет по икрам. Пришлось засучить рукава, чтобы высвободить запястья. Вижу также и старикашек, действительно старых, седых, пузатых, затылок, как водосточный желоб, с тройной складкой жира, кривоногих, поясница уже не гнется… На многих из них плащ-палатка, непромокаемая, с камуфляжем, пестрой окраски типа игры светотени в свежем подлеске, на головах — стальная каска, обильно приправленная листвой.
Вооружены они винтовками и автоматами. Гранаты с длинной ручкой торчат из голенищ сапог у тех из них, у кого они есть. Некоторые несут на плече длинные самоварные трубы, окрашенные в серо-зеленое. Я слышу, как наши парни говорят в восхищении, что это и есть тот самый
Никакой артиллерии с ними нет, даже легкой, нет и пулеметов. С
— Это
Образованный он стал, в тюрьме, Поло наш. Дамы из деревни его научили, что фюрер декретировал «великий гнев немецкого народа» против нечестивого захватчика и принял решение не противиться массовому подъему молодежи начиная с четырнадцати и стариков без возрастного ценза. А как насчет женщин? Да, кстати, правда, о женщинах он ничего не сказал. Небось, не подумал…
Блестит солнце, высокое и яркое. Даже тепло вдруг стало для начала апреля, по-настоящему тепло. Дрозды свистят в живых изгородях, привыкшие теперь к раскатам канонады. Большие бедствия войны решительно любят яркое солнце. Даю Марии пройти вперед, ради удовольствия посмотреть, как она шагает. Такая весна никак не может иметь привкус смерти.
Среди более или менее организованных групп, которые, как и мы сами, движутся по трассе великого переселения на Запад, я уже давно приметил небольшую ватагу итальянских военнопленных. В этом всеобщем отчаянии они выделяются сразу. Ни апатичное уныние немцев, ни бурчливая озлобленность французов, ни более или менее беспечный фатализм русских не способны подействовать на их веселый настрой. Как ни кажется странным, никто вроде за них не отвечает. Предоставлены самим себе. Переживают разгром, как праздник, воскресный ралли, огромное плутовское приключение, про которое они заранее решили, что все его перипетии окажутся для них безумно интересными, — готовы вовсю смаковать их красочность и комизм. Они уже предвкушают, как с надлежащими жестами и мимикой будут рассказывать все это своим приятелям, опустошая плетенки «Кьянти» в пятнистой тени виноградной шпалеры, где-нибудь между Калабрией и Ломбардией.
Грустная древесноволоконная ткань их зеленоватых мундиров превратилась в лохмотья. Надменно запахиваются они в мушкетерский плащ, горделиво накинутый на плечо, — для нее-то и был он рассчитан, плащ этот, для мушкетерской надменности. Ты можешь накинуть на плечо только один его угол, если хочешь, чтобы он тебя лишь немного окутывал, наподобие римской тоги, — вот так, а жест этот не может не быть надменным, но так как приходится все время его повторять, а эта дребедень все время спадает, он придает итальянской армии, — хотя и побежденной, хотя и в лохмотьях и обращенной в рабство, — неизгладимую надменность. Вот каковы они, итальяшки! Когда хотят показаться гордыми и неумолимыми, они впадают в крайность, и это придает им гордость Матамора{118}. Впрочем, и сами они признают это: не итальянская ли комедия изобрела персонаж фанфарона? Некоторые из них носят шляпу берсальера{119} с огромным пучком черных перьев из петушиного хвоста, ниспадающих на один глаз. Изъедены молью эти перья, но какая бравада, — ну чем не обнищавшие дворяне времен Людовика XIII. И любят же они такую браваду, итальяшки! Да еще и смеются, разыгрывают себя, — иначе они не могут.
То мы их обгоняем, то они нас, в угоду превратностям этого обрывочного передвижения. Всякий раз, когда мы оказываемся рядом с ними, я отмечаю, что их общий объем вырос. Нет, по дороге они не подбирали других итальянских военнопленных, просто в пространстве они образуют некую геометрическую фигуру с более обширными размерами, особенно в высоту. Такое увеличение в объеме объясняется бесконечным вкраплением различных предметов. Предметы эти, большие и малые, липнут к ним, как железные опилки к магниту.
Совсем в начале они несли только скудные узелки, убогие вещевые мешочки. Мешки из-под картошки обвисали на их спинах, как усохший инжир. Мало-помалу мешки эти отъели себе здоровенные щеки, котомки раздались, ящики и картонки возникли на головах, на плечах. Потом появилась тачка, потом другая. Детская коляска. А потом и ручная тележка. Потом телега для лошади, а потом и сама лошадь. Уровень хлама на телеге начинает расти. Вскоре он превзошел высоту второго этажа, а наверху кучи, на самой ее верхотуре, где покоятся различные мешки и узлы, как засахаренная вишенка на пирожном, сидит немецкая дама, весьма достойная вдова, в слезах, вполне еще пригодная к употреблению, и уже улыбающаяся сквозь слезы.
Ну и черти же, итальяшки эти! Сперва они плелись молча, охваченные окружающим страхом, хотя и не принимая в нем участия. Уважая, по крайней мере, страшное отчаяние немцев. Как снимаешь шляпу перед проезжающим катафалком. В конце концов, эти люди идут на смерть, эти женщины будут изнасилованы… А потом, мало-помалу, ласкаемые в спину таким неотразимым солнцем, они начали напевать вполголоса, потихоньку, почти нехотя, как перестаешь сдерживать естественную потребность, как тот дядечка, о котором так любит рассказывать папа, которому в церкви, в момент возношения даров, вдруг сильно захотелось пукнуть, и он решил спасти ситуацию, выпуская потихоньку тончайшую струйку, но струйка эта, увы, дала мощную ноту оркестровой трубы с сурдиной, и нота длилась и длилась, и в рассказе папы закончилась катастрофой.
По мере нарастания содержимого телеги песня их разрасталась и приобретала уверенность, и теперь вот они трехголосьем затягивают песню альпийских стрелков.
От всей души, во все горло, и глаза их блестят, и шаг их победный, как будто война эта ими выиграна. Ну и черти, итальяшки эти!
Итальянцы очаровали Марию. Она с ними смеется, с ними поет, завязывает беседу. Представляет меня с гордостью: «Он — итальянец!» А те на радостях: «Dawero, sei italiano? Da dove?» Но я-то скорее смущен, ведь говорю я по-итальянски плохо, на итальянском с начинкой из диалекта, на итальянском моего папы, но как-никак несколькими словами перекидываемся. Один даже начинает сходу настойчиво кадрить Марию, я стараюсь не подавать виду, не показывать себя ни ревнивцем, ни мудозвоном, а это трудно.