развязать ситуацию должен я. У меня связаны руки и ноги, заткнут рот — и я же должен развязать ситуацию? Мне кажется, это легче сделать могучему Союзу писателей. Мою каждую строчку вычеркивают, а у Союза в руках вся печать. Я все равно не понимаю и не вижу, почему мое письмо не было зачтено на съезде. Теперь К.А. предлагает бороться не против причин, а против следствия — против шума на Западе вокруг моего письма. Вы хотите, чтобы я напечатал опровержение — чего именно? Не могу я вообще выступать по поводу ненапечатанного письма. А главное: в письме моем есть общая и частная часть. Должен ли я отказаться от общей части? Так я сейчас все так же думаю и ни от одного слова не отказываюсь. Ведь это письмо — о чем?

Голоса. О цензуре.

Солженицын. Ничего вы тогда не поняли, если — о цензуре. Это письмо — о судьбах нашей великой литературы, которая когда-то покорила мир, а сейчас утратила свое положение. Говорят нам с Запада: умер роман, а мы руками машем и доклады делаем, что нет, не умер. А нужно не доклады делать, а романы опубликовывать — такие, чтоб глаза зажмурили, как от яркого света, — и тогда притихнет «новый роман», и тогда окоснеют «неоавангардисты». От общей части своего письма я не собираюсь отказываться. Должен ли я, стало быть, заявить, что несправедливы и ложны восемь пунктов частной части моего письма? Так они все справедливы. Должен ли я сказать, что часть пунктов уже устранена, исправляется? Так ни один не устранен, не исправлен. Что же мне можно заявить? Нет, это вы расчистите мне сперва хоть малую дорогу для такого заявления: опубликуйте, во-первых, мое письмо, затем коммюнике Союза по поводу письма, затем укажите, что из восьми пунктов исправляется — вот тогда и я смогу выступить, охотно. Мое сегодняшнее заявление о «Пире победителей», если хотите, тогда печатайте тоже, хоть я и не понимаю ни обсуждения украденных пьес, ни опровержения ненапечатанных писем. 12 июня здесь, в Секретариате, мне заявили, что коммюнике будет напечатано безо всяких условий — а сегодня уже ставят условия. Что изменилось?

Запрещается моя книга «Иван Денисович». Продолжается и вспыхивает все новая против меня клевета. Опровергать ее можно вам, но не мне. Только то меня утешает, что ни от какой клеветы я инфаркта не получу никогда, потому что закаляли меня в сталинских лагерях.

Федин. Нет, очередность не та. Первым публичным выступлением должно быть ваше. Получив столько одобрительных замечаний вашему таланту и стилю, вы найдете форму, сумеете. Сперва мы, а потом вы — такая реплика не имеет твердого основания.

Твардовский. А само письмо будет при этом опубликовано?

Федин. Нет, письмо надо было публиковать тогда, вовремя. Теперь нас заграница обогнала, зачем же теперь?

Солженицын. Лучше поздно, чем никогда. И из моих восьми пунктов ничего не изменится?

Федин. Это потом уже посмотрим.

Солженицын. Ну, я уже ответил, и все, надеюсь, застенографировано точно.

Сурков. Вы должны сказать: отмежевываетесь ли вы от роли лидера политической оппозиции в нашей стране, которую вам приписывают на Западе?

Солженицын. Алексей Александрович, ну уши вянут такое слышать — и от вас: художник слова — и лидер политической оппозиции? Как это вяжется?

Несколько коротких выступлений, настаивающих, чтобы Солженицын принял сказанное Фединым.

Голоса. Он подумает!..

Солженицын еще раз говорит, что такое выступление ему первому невозможно, отечественный читатель так и не будет знать, о чем речь.

Приложение № 21

В правление Ростовского отделения Союза писателей.

В правление Союза писателей РСФСР.

В правление Союза писателей СССР.

В редакцию газеты «Правда».

В редакцию газеты «Молот».

В редакцию газеты «Литературная Россия».

В редакцию «Литературной газеты».

Михаилу Шолохову, автору «Тихого Дона».

Выступая на XXIII съезде партии, Вы, Михаил Александрович, поднялись на трибуну не как частное лицо, а «как представитель советской литературы». Тем самым Вы дали право каждому литератору, в том

числе и мне, произнести свое суждение о тех мыслях, которые были высказаны Вами будто бы от нашего общего мнения.

Речь Вашу на съезде воистину можно назвать исторической.

За все многовековое существование русской культуры я не могу припомнить другого писателя, который, подобно Вам, публично выразил свое сожаление не о том, что вынесенный судьями приговор слишком суров, а о том, что он слишком мягок.

Но огорчил Вас не один лишь приговор: Вам пришлась не по душе самая процедура, которой были подвергнуты писатели Даниэль и Синявский. Вы нашли ее слишком педантичной, слишком строго законной. Вам хотелось бы, чтобы судьи судили советских граждан, не стесняя себя кодексом, чтобы руководствовались они не законами, а «правосознанием».

Этот призыв ошеломил меня — и, я имею основание думать, не одну меня. Миллионами невинных жизней заплатил наш народ за сталинское попрание законов. Настойчивы попытки возвратиться к законности, к точному соблюдению духа и буквы советского законодательства, успешность этих попыток — самое драгоценное завоевание нашей страны, сделанное ею за последнее десятилетие. И именно это завоевание Вы хотите у народа отнять! Правда, в своей речи на съезде Вы поставили перед судьями, в качестве образца, не то, сравнительно недавнее, время, когда происходили массовые нарушения советских законов, а то, более далекое, когда и самый закон, и кодекс еще не родился: «памятные двадцатые годы». Первый советский кодекс был введен в действие в 1922-м. Годы 1917–1922 памятны нам героизмом, величием, но законностью они не отличались, да и не могли отличаться: старый строй был разрушен, новый еще не окреп. Обычай, принятый тогда: судить на основе «правосознания», был уместен в пору Гражданской войны, на другой день после революции, но он ничем не может быть оправдан накануне пятидесятилетия Советской власти. Кому и для чего это нужно — возвращаться к «правосознанию», то есть, в сущности, к инстинкту, когда выработан закон?

И кого в первую очередь мечтаете Вы осудить этим особо суровым законом, не опиравшимся на статьи кодекса, судом, который осуществлялся в «памятные двадцатые годы»? Прежде всего — литераторов… Давно уже в своих статьях и публичных речах Вы, Михаил Александрович, имеете обыкновение отзываться о писателях с пренебрежением и грубой насмешкой. На этот раз Вы превзошли самого себя. Приго

вор двум интеллигентным людям, двум литераторам, не отличающимся крепким здоровьем, к пяти — семи годам заключения в лагере со строгим режимом, для принудительного, непосильного физического труда — то есть, в сущности, приговор к болезни, а может быть, и к смерти, — представляется Вам недостаточно суровым. Суд, который судил бы их не по статьям Уголовного кодекса, а без этих самых статей — побыстрее, попроще! — изобрел бы, полагаете Вы, более тяжелое наказание, и Вы были бы этому рады.

Вот Ваши подлинные слова:

«Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные двадцатые годы, когда судили, не опираясь на разграниченные статьи Уголовного кодекса, а “руководствуясь революционным правосознанием”, ох не ту меру получили бы эти оборотни! А тут, видите ли, еще рассуждают о “суровости” приговора».

Вы читаете Эпилог
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату