Запрещается моя книга «Иван Денисович». Продолжается и вспыхивает все новая против меня клевета. Опровергать ее можно вам, но не мне. Только то меня утешает, что ни от какой клеветы я инфаркта не получу никогда, потому что закаляли меня в сталинских лагерях.
В правление Ростовского отделения Союза писателей.
В правление Союза писателей РСФСР.
В правление Союза писателей СССР.
В редакцию газеты «Правда».
В редакцию газеты «Молот».
В редакцию газеты «Литературная Россия».
В редакцию «Литературной газеты».
Михаилу Шолохову, автору «Тихого Дона».
Выступая на XXIII съезде партии, Вы, Михаил Александрович, поднялись на трибуну не как частное лицо, а «как представитель советской литературы». Тем самым Вы дали право каждому литератору, в том
числе и мне, произнести свое суждение о тех мыслях, которые были высказаны Вами будто бы от нашего общего мнения.
Речь Вашу на съезде воистину можно назвать исторической.
За все многовековое существование русской культуры я не могу припомнить другого писателя, который, подобно Вам, публично выразил свое сожаление не о том, что вынесенный судьями приговор слишком суров, а о том, что он слишком мягок.
Но огорчил Вас не один лишь приговор: Вам пришлась не по душе самая процедура, которой были подвергнуты писатели Даниэль и Синявский. Вы нашли ее слишком педантичной, слишком строго законной. Вам хотелось бы, чтобы судьи судили советских граждан, не стесняя себя кодексом, чтобы руководствовались они не законами, а «правосознанием».
Этот призыв ошеломил меня — и, я имею основание думать, не одну меня. Миллионами невинных жизней заплатил наш народ за сталинское попрание законов. Настойчивы попытки возвратиться к законности, к точному соблюдению духа и буквы советского законодательства, успешность этих попыток — самое драгоценное завоевание нашей страны, сделанное ею за последнее десятилетие. И именно это завоевание Вы хотите у народа отнять! Правда, в своей речи на съезде Вы поставили перед судьями, в качестве образца, не то, сравнительно недавнее, время, когда происходили массовые нарушения советских законов, а то, более далекое, когда и самый закон, и кодекс еще не родился: «памятные двадцатые годы». Первый советский кодекс был введен в действие в 1922-м. Годы 1917–1922 памятны нам героизмом, величием, но законностью они не отличались, да и не могли отличаться: старый строй был разрушен, новый еще не окреп. Обычай, принятый тогда: судить на основе «правосознания», был уместен в пору Гражданской войны, на другой день после революции, но он ничем не может быть оправдан накануне пятидесятилетия Советской власти. Кому и для чего это нужно — возвращаться к «правосознанию», то есть, в сущности, к инстинкту, когда выработан закон?
И кого в первую очередь мечтаете Вы осудить этим особо суровым законом, не опиравшимся на статьи кодекса, судом, который осуществлялся в «памятные двадцатые годы»? Прежде всего — литераторов… Давно уже в своих статьях и публичных речах Вы, Михаил Александрович, имеете обыкновение отзываться о писателях с пренебрежением и грубой насмешкой. На этот раз Вы превзошли самого себя. Приго
вор двум интеллигентным людям, двум литераторам, не отличающимся крепким здоровьем, к пяти — семи годам заключения в лагере со строгим режимом, для принудительного, непосильного физического труда — то есть, в сущности, приговор к болезни, а может быть, и к смерти, — представляется Вам недостаточно суровым. Суд, который судил бы их не по статьям Уголовного кодекса, а без этих самых статей — побыстрее, попроще! — изобрел бы, полагаете Вы, более тяжелое наказание, и Вы были бы этому рады.
Вот Ваши подлинные слова:
«Попадись эти молодчики с черной совестью в памятные двадцатые годы, когда судили, не опираясь на разграниченные статьи Уголовного кодекса, а “руководствуясь революционным правосознанием”, ох не ту меру получили бы эти оборотни! А тут, видите ли, еще рассуждают о “суровости” приговора».