разгуле, мелком разврате. Глядя на пустые бутылки, неприличные открытки, читая эту немую повесть разгульных ночей, Лубенцов ужасался, удивлялся, на что уходила энергия, на что разбазаривались силы. Но вместе с чувством омерзения и удивления он на мгновенье испытал неожиданное чувство некоторой зависти к этой абсолютной свободе от всяких обязанностей, к этому забубенному времяпрепровождению, залихватскому и бесшабашному существованию. Лубенцов подумал, что, по сути, и он по своему характеру — гуляка; но уж если бы он загулял, — он бы не мог запереться в четырех стенах, гулять исподтишка, потихоньку, чтобы никто не увидел и не услышал. Он устроил бы по крайней мере дым коромыслом без всякой боязни перед кем бы то ни было. Однако он так не делал, не делал потому, что самое важное для него, весь смысл его жизни заключался в победе нового мира, в счастье миллионов людей. И без этого не было ему жизни и не было веселья.
Он заставлял себя после всех своих розысков и расследований возвращаться в комендатуру. Да, именно заставлял себя, потому что Дом на площади, ставший для него родным домом, теперь перестал им быть. Его там встречали хмурые лица. Ему казалось, что даже стук подкованных подошв солдат, идущих на смену караулов, звучит мрачно. То и дело приезжали разные комиссии. И ему стоило немалого труда спокойно отвечать на их вопросы, подробно освещать то одно, то другое обстоятельство и вообще вести себя сдержанно и даже по возможности непринужденно.
С пяти до семи были его приемные часы. Капитан Чегодаев зашел к нему перед началом приема и сказал:
— Человек двадцать дожидаются. Объявить, что приема сегодня не будет?
Он пристально смотрел на Лубенцова, и его маленькие глазки были полны преданности, понимания и любви. Однако Лубенцов вызывающе посмотрел на него и произнес с деланным удивлением:
— Почему не будет? Что такое случилось? Приглашайте.
Начался прием, и Чегодаев с Ксенией, присутствовавшие во время приема, с молчаливым изумлением слушали слова Лубенцова и его смех. Сдержанная Ксения ничем не выказала своего удивления, но Чегодаев, который был страшно взволнован и взвинчен, — как и все обитатели Дома на площади, — вскоре выскочил из кабинета, зашел к Меньшову, сел и сказал:
— Не могу там сидеть. У меня душа разрывается, на него глядя.
Через минуту за ним пришла Ксения, сказавшая, что Лубенцов велел ему вернуться, так как пришли по важному делу представители рудоуправления. Чегодаев вздохнул и пошел в кабинет коменданта.
В семь часов вечера Лубенцов, Касаткин, Яворский, Чегодаев и Меньшов выехали в Альтштадт на собрание актива.
XIV
Когда офицеры лаутербургской комендатуры вошли в зал, все взоры устремились на них. Лубенцов в нерешительности постоял у двери, потом, не глядя по сторонам, быстро пошел вперед, к передним рядам. Первые два ряда никем не были заняты.
— Тут мы и сядем, — сказал Лубенцов.
Меньшов пробормотал:
— Это, наверное, места для начальства.
— Ничего, — сказал Лубенцов. — Сегодня нам и с начальством можно посидеть.
Они сели и, не оглядываясь, стали смотреть на пустую сцену, где стоял стол, покрытый красной скатертью, а в стороне от него — трибуна с настольной лампой, графином и стаканом.
Лубенцов сидел напряженный, чувствуя спиной взгляды и перебирая в уме лица многих знакомых и друзей, вероятно находившихся в этом зале. С каждой минутой на его сердце наваливалась все большая тяжесть.
Наконец из боковой двери появился Куприянов и несколько полковников. Они подошли к тем рядам, где сидели Лубенцов и его товарищи. Зал встал. Куприянов сказал: «Вольно». Все сели, и только один Лубенцов опоздал. И ему стало неловко оттого, что он не сел вместе со всеми, и он подумал о том, что многие могут истолковать это так, будто он в связи с постигшим его несчастьем стал преувеличенно почтителен по отношению к начальникам.
Он сел.
На сцену вышел секретарь партийной организации подполковник Горбенко — один из друзей Лубенцова, умный, толковый человек, которому все предсказывали большую будущность. На этот раз его голос был торжествен и строг и усталые, добрые, чуть близорукие глаза глядели сурово.
'Как он не похож на себя, — думал Лубенцов. — И все из-за этого дурачка, из-за этого ничтожества, из-за Воробейцева. Все натворил этот никчемный, жалкий и подлый человечек. Из-за него собрались тут две сотни офицеров, превосходные и славные русские люди, выполняющие одну из самых сложных задач, выпадавших когда-либо на долю русских людей…'
Горбенко открыл собрание и предложил избрать президиум. На сцену быстро и несколько суетливо вышел подполковник из промышленного отдела и огласил список. Все проголосовали. Генералы и полковники медленно встали и пошли к ступенькам, ведшим на сцену. Одновременно изо всех углов зала стали проходить к тем же ступенькам офицеры, чьи имена находились в списке. Президиум уселся на свои места. Председательское место занял полковник, который дал слово для сообщения подполковнику Горбенко.
Проходя от стола к трибуне, Горбенко бросил мимолетный взгляд на Лубенцова, однако, встретив ответный взгляд Лубенцова, отвернулся. Он встал у пюпитра, разложил бумагу и начал читать с листа, но время от времени подымал глаза и заканчивал фразу без заглядывания в бумагу, так, словно хотел убедить аудиторию в том, что не читает, а говорит.
Он сказал, что районная комендатура Лаутербурга проделала серьезную работу и неплохо выполняла соответствующие приказы по демократизации и денацификации порученного ей района. Однако комендант, подполковник Лубенцов, неплохо работавший с немцами, запустил воспитательную работу в коллективе комендатуры, в результате чего бывший офицер, разложившись и потеряв облик советского человека, совершил измену родине и бежал в американскую зону. Этот неслыханный случай наложил клеймо позора на лаутербургскую комендатуру и на весь коллектив советских офицеров. Вина за это тяжкое преступление ложится на Лубенцова, который не только мало и плохо работал со своими офицерами, но и проявил политическую слепоту, отказавшись тогда, когда еще было время, задержать и изолировать изменника. Притупление бдительности, обязательной для коммуниста, особенно в тех условиях, в которых советские люди находятся здесь, в Германии, является тягчайшим преступлением. Майор товарищ Касаткин, заместитель Лубенцова, обратился с вполне справедливой жалобой в Администрацию. Если бы не самонадеянность и политическая слепота Лубенцова — этого инцидента не произошло бы.
Помолчав, Горбенко произнес заключительные слова:
— Я знаю Лубенцова давно и считал его способным, серьезным и культурным офицером. Но его поведение в этом последнем случае должно заставить нас всех во многом пересмотреть наше отношение к нему, внимательно и серьезно обсудить его поступки, а также более глубоко изучить весь наш личный состав и изучать его повседневно, без всяких скидок на прошлые заслуги.
После Горбенко выступил офицер, который обвинил Лубенцова в том, что он вообще отличается либеральностью, нетерпимой на его должности. Он рассказал историю с профессором Себастьяном, которого Лубенцов отпустил в западную зону якобы в гости к сыну. И это несмотря на то, что недавно был случай со специалистом по сельскому хозяйству профессором Вильдапфелем, который обманул Советскую Администрацию и убежал из нашей зоны. Лубенцов слишком часто бывал у этого Себастьяна, был даже на именинах его дочери, причем находился там в штатском костюме. Известен случай, когда Лубенцов устроил обед в честь Себастьяна и некоего американского разведчика майора Коллинза. Во время своих разъездов Лубенцов останавливался на ночевку у немцев. Он проводил долгие беседы, причем не только с трудящимися, но даже с помещиками. Он позволял себе говорить немцам, что репарации со временем будут отменены; он жалел немцев, говоря им, что они плохо живут, и давая им беспочвенные обещания, что их жизненный уровень будет поднят.