комендант часто уезжал на машине, ездил по району, появлялся то здесь, то там. Казалось, он никогда не спит. Его работоспособность изумляла всех. Он покупал в книжной лавке «Ганс Минден» много немецких книг, и было замечено, что в первое время он покупал буквари, книги для школьного чтения, затем путеводители, различного рода справочники, сочинения по Германии, затем стал покупать детективные романы, наконец перешел на классику — приобрел однажды всего Гете, Шиллера, Лессинга и Уланда. Иногда он объезжал или обходил город ночами, появляясь то в ресторане, то в гостинице, то в кинотеатре; он осмотрел собор и замок, предложил магистрату привести тот и другой в порядок, как памятники древности, и выдал для этой цели лицензию на строительные материалы; он велел срочно восстановить полуразрушенные дома и т. д.

Его здесь прозвали «Oberstleutnant»,[26] так как, отдав распоряжение очистить от обломков улицу, или отремонтировать автомашину, или пустить в ход предприятие, или открыть магазин, — одним словом, что-нибудь сделать, — он кончал свое распоряжение этим странным русским словом, неизвестно что обозначавшим, но звучавшим как приказ и одновременно как благословение. В том, что коменданта так прозвали, был оттенок насмешливости над человеком, облюбовавшим какое-то одно словцо, и вместе с тем признание кипучей энергии коменданта, энергии, хорошо выражаемой этим словом.

У него была страсть, у этого молодого человека, всех заставлять работать. Он обижался полудетской обидой, когда сталкивался с бездельником или замечал, что кто-то плохо исполняет свои обязанности. Тогда его голос, обычно довольно высокий, вдруг понижался, становился даже басовитым, и он ронял этим низким голосом обиженно, сердито и растерянно:

— Ну, как же так? Ну, разве так можно? Ах, как нехорошо. Просто из рук вон. — Потом его голос опять становился обычным, речь — быстрой, уверенной, и он бросал русские слова, ставшие почти поговоркой среди немцев: — Работать надо. Давай, давай!

Комендатуру в целом тоже не оставили без прозвища. Ее назвали попросту «Дом на площади» («Das Haus am Platz»). Это прозвище — Дом на площади — произносили по-разному: одни — со страхом, другие — с уважением, третьи — враждебно, четвертые — доверчиво. Некоторые называли комендатуру этим прозвищем для того, чтобы не произносить ее настоящего имени, с той же подоплекой, с какой христиане не называют по имени дьявола, заменяя его «нечистым», «чохом» и т. д. В устах других прозвище звучало дружественно, даже ласково. Так или иначе, Дом на площади властно вошел в жизнь города и Лаутербургского района. О его деятельности говорили разно, но никто не мог отрицать того обстоятельства, что Дом на площади старался упорядочить жизнь граждан, наладить производство и торговлю. Это не всегда удавалось ему, правда. Вместе с тем Дом на площади неумолимо выполнял то, что было постановлено Потсдамской конференцией: демонтировал военные заводы, вел розыски военных преступников, смещал с должностей, в том числе и в частных предприятиях, людей, бывших активными функционерами нацистской партии.

О том, что творилось внутри комендатуры, предпочитали говорить шепотом: «Кто-то приехал в Дом на площади»; «В Доме на площади было важное совещание в присутствии генерала»; «Дом на площади что-то затевает, там идут совещания»; «Дом на площади нам этого не позволит»; «Как бы Дом на площади не вмешался»; «Придется попросить вмешательства Дома на площади».

Лаутербуржцы оказались неплохими психологами и довольно быстро изучили характер всех обитателей Дома на площади. Касаткин не пользовался их симпатиями: он был хотя и справедлив, но очень строг. Пожалуй, немцы были для него все еще не людьми, а только лишь объектами деятельности комендатуры. Капитан Чегодаев — тот был горяч и незлобив. Накричит, нашумит, но тут же успокоится, разберется и все решит правильно: чтобы и советским властям на пользу, и немцам не в ущерб. С рабочими он был неизменно ласков, хотя любил попрекать их тем, что они при Гитлере вели себя слишком смирно, не устраивали забастовок и восстаний.

Капитана Яворского уважали за блестящее знание немецкого языка, интеллигентность и доброту, которую кое-кто использовал в своих интересах. Но он имел один недостаток — он был несамостоятелен и почти всегда заканчивал свои умные и дельные речи, замечания и советы словами: «В общем, я узнаю мнение коменданта».

Капитана Воробейцева лаутербуржцы не любили. Никогда нельзя было определить, что ему понравится, а что вызовет его гнев. Он тоже хорошо относился к простым людям, с предпринимателями же — большими и малыми был резок, насмешлив. Впрочем, вскоре различные хозяева заводов и заводиков, магазинов и лавок, портняжных и сапожных мастерских установили, что этот капитан не чужд материальных интересов, любит пожить. Этой тайной они не делились друг с другом, но, как могли, использовали ее. И тем не менее боялись его, может быть, больше, чем всех других офицеров комендатуры, потому что он был необуздан и ехиден, знал их коммерческие дела вдоль и поперек и догадывался о нарушениях ими законов Контрольного Совета и распоряжений Администрации.

С капитаном Чоховым и старшим лейтенантом Меньшовым немцы сталкивались мало, так как первый из них занимался главным образом советскими военнослужащими, прибывающими в город или уезжающими из него, их размещением, поведением, снабжением; второй — Меньшов — большей частью пропадал в деревнях и селах.

Что касается самого коменданта, то между ним и населением города вскоре установились странные и сложные отношения. Хотя он — как ему полагалось по должности — строго проводил те мероприятия, какие клонились к ликвидации военного потенциала, хотя он сурово преследовал за нарушение установленных законов, но тем не менее понемногу почти не осталось в городе жителя, который не питал бы к подполковнику сдержанных, но дружеских чувств. Дело в том, что все, что он делал, — он делал не только потому, что таковы были его обязанности, а потому, что считал это необходимым, то есть он вкладывал во все, что делал, человеческое чувство, личную убежденность. Он проявлял заботу о школах, предприятиях, детских садах, качестве продукции, посевном материале, бензине, угле и т. д. не потому, что был обязан это делать, а по-человечески, с полным и горячим убеждением, что это нужно людям и что без этого им будет хуже. Люди сразу угадывают такое отношение к себе, угадывают безошибочно. Если Касаткин не скрывал, что забота его о благосостоянии населения — служебная забота, признак добросовестности, но не чувства; если Яворский относился к своей работе до некоторой степени абстрактно, как к решению интересной математической либо шахматной задачи; если в поведении Чегодаева, Меньшова и отчасти Воробейцева присутствовал оттенок юношеского тщеславия, гордости своим влиянием на жизнь множества людей, то в Лубенцове всего этого не было начисто. Служебный долг и человеческое чувство были слиты и жили в нем безраздельно.

Он никогда не пытался скрыть от немцев горькую правду. В этом отношении он даже был подчеркнуто педантичен и при всякой возможности напоминал им об их исторической вине перед советским народом и о том, что они должны искупить и искупят свою вину. Постоянное общение с бывшими врагами на службе и особенно в быту располагало к забвению их старых грехов. Люди — всюду люди: в Лаутербурге смеялись над теми же остротами, что и в Тамбове, плакали от тех же обид, что и в Хабаровске, краснели от тех же сальностей и бледнели от тех же оскорблений. И эти мелкие, но многочисленные бытовые человеческие сходства приводили и не могли не приводить к сближению русских людей с немецкими. Лубенцов понимал это и не этому сопротивлялся внутренне, — нет, он сопротивлялся забвению того, что было и что следовало помнить во что бы то ни стало, потому что только это оправдывало его и его товарищей пребывание здесь, оправдывало ущемление прав немцев, без которого они не могли бы войти в семью свободных народов.

Поэтому он, рискуя показаться людям чуть-чуть смешным и не боясь этого, повторял, где только мог, слова о вине немцев в том, что они поддались психозу громких и пошлых фраз Гитлера, избрали легкую и страшную судьбу — совершать чудовищные несправедливости ради собственной шкуры.

Лубенцов принимал в своем кабинете — большой светлой комнате, где некогда заседал наблюдательный совет акционерного общества «Лаутербург АГ». Тут стоял стол, накрытый зеленым ворсистым сукном, несгораемый шкаф, другой стол — длинный, для заседаний, приставленный к письменному так, что вместе они образовывали столь приятное для бюрократов начертание буквы Т. Этот второй стол был покрыт зеленой скатертью, под тон письменному столу, — найдя эту скатерть, Воронин возгордился по поводу изящества своего вкуса. Портреты Ленина и Сталина висели на стене слева. Справа были окна. Позднее Воронин привез из политотдела СВА портреты Маркса и Энгельса: он счел уместным

Вы читаете Дом на площади
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату