Они все трое поднялись по лестнице и вошли в приемную. Приемная была ярко освещена, но пуста. Зато из кабинета доносился громкий разговор. Воробейцев приоткрыл дверь и замер от неожиданности: кабинет был полон людей. На диване — опять-таки в плаще и фуражке — сидел Лубенцов. Остальные офицеры комендатуры сидели кто где. Были здесь три незнакомых Воробейцеву офицера — по-видимому, из Альтштадта — и два соседних коменданта — Леонов и Пигарев. Смешно, что все были без шинелей и фуражек, кроме самого «хозяина».
— Генерал Куприянов на проводе, — сказал Меньшов, протягивая телефонную трубку Лубенцову.
— Да, товарищ генерал. Да, все закончилось. Вы уже знаете? Я вижу, информация у вас не из одного только источника. — Лубенцов помолчал, потом коротко засмеялся и продолжал: — Митинг прошел под лозунгом — «Реакция поднимает голову». Рабочие показали себя с наилучшей стороны. Подробный отчет я вам вышлю утром. Во всяком случае, Шнейдер полностью провалился. Убежал, пальто оставил, и рабочие потом это пальто на палку подняли и вынесли вслед за ним к машине. Да нет, особых эксцессов не было. Бить его не били — это неправда. Выступили девять рабочих. Один инженер. Сами руководители демократических партий могли уже и не выступать… Инженер и двое рабочих не были подготовлены, они выступили стихийно, но зато здорово. Да, да, вот именно по-большевистски выступили. Один рабочий Шульц, — я его знаю, спокойный такой, медлительный, — поднялся на трибуну и спрашивает: «Не ваш ли родственник тюрингенский помещик Шнейдер? Не о его ли земле вы радеете, господин Шнейдер?» Вопрос был не в бровь, а в глаз. Может быть, это и вправду его родственник. Не знаю. Во всяком случае, полный разгром. Рабочий коллектив высказался определенно за земельную реформу, за демократизацию. А это крупнейшее предприятие в районе… Хорошо. Есть. Выеду.
VIII
— Товарищ подполковник, — доложил Воробейцев, приложив руку к козырьку фуражки. — Один из мародеров, забравших машину у профессора Себастьяна, задержан.
Лубенцов повернул голову к Воробейцеву. На его лице застыла недоуменная гримаса, словно он о чем-то вспоминал и никак не мог вспомнить. Наконец он сказал:
— Ах да. — Он помолчал. — Ладно, введите его.
Вошли Чохов с сержантом. Сержант застыл посреди комнаты с выражением безмерной усталости на молодом веснушчатом лице. Несколько мгновений он смотрел вниз, на паркетный пол, а потом, не поднимая головы, поднял глаза и стал смотреть на подполковника Леонова, считая, что он здесь самый главный. Тут заговорил Лубенцов, но сержант, бросив на него мимолетный взгляд, все равно продолжал смотреть на Леонова, так как Лубенцов был одет и выглядел скорее как гость.
— Чего же вы не представляетесь? — спросил Лубенцов. — Фамилия, звание, из какой части?
— Сержант Белецкий, из отдельного противотанкового дивизиона.
— У полковника Соколова служите?
— Так точно, — ответил сержант, задрожав и все еще продолжая глядеть на подполковника Леонова.
— Кто вам разрешил отлучиться без увольнительной?
— Я сам… без разрешения, — выдавил из себя сержант.
— Ну хорошо, — нетерпеливо сказал Лубенцов. — Но машину? Для кого вы брали машину? Для себя вы, что ли, брали машину? Зачем вам понадобилась эта машина? Что вам нужно было возить на этой машине? Ну, отвечайте, объясните мне.
Так как сержант молчал, Лубенцов тоже перестал говорить.
— Виноват, товарищ комендант, — сказал наконец сержант. — Баловство. Одно баловство. — Это слово он повторил еще несколько раз, переводя взгляд с Леонова на Лубенцова и обратно, растерянный, казалось, не оттого, что он совершил проступок и теперь будет наказан, а главным образом оттого, что никак не может понять, кто здесь начальник и к кому, собственно говоря, надо обращаться.
— Вы откуда родом? — неожиданно спросил Лубенцов. Эти слова прозвучали почти ласково среди тяжелого молчания многих людей.
— Я из Саратова, из Саратова я, — вдруг быстро заговорил сержант таким тоном, словно то обстоятельство, что он родом оттуда, может явиться для него спасением. — Родители мои саратовские. И я лично жил до двенадцатого ноября сорок первого года в Саратове, а двенадцатого ноября был призван в Действующую армию.
Эти простые слова, произнесенные тоном сокровеннейшей исповеди, казалось, никого не растрогали, и все продолжали смотреть на сержанта сурово. Только лицо Чохова стало необыкновенно грустным, но он стоял позади сержанта, и тот не мог его видеть.
Но если сержант думал, что все эти офицеры равнодушны к его судьбе, он ошибался. Хотя Лубенцов смотрел на него с приличествующей данному случаю строгостью, на самом деле ему было очень жаль сержанта, и он втайне сердился на Чохова и Воробейцева за то, что они задержали этого человека, когда машина была уже найдена и главное таким образом уже было сделано. Он мысленно представил себе уютный садик профессора Себастьяна, фонтан с амурчиком посередине и досадливо подумал о том, что надо же было этому молодому парню в ноябре 1941 года быть призванным в Действующую армию, для того чтобы спустя четыре года оказаться здесь, в этом далеком и чужом Лаутербурге, и зайти тут в некий дом с садом, где проживает некий профессор с дочерью. И хотя профессор Себастьян, и его дочь, и сад, и фонтан не были непосредственно повинны в том, что сюда пришли из Саратова и других городов русские люди, которым в тех городах было хорошо, но ведь часть вины была и на них. И все-таки, несмотря на все это, Лубенцов был обязан предать сержанта Белецкого суду военного трибунала по обвинению в мародерстве. Это был не только его долг — это было полезно, необходимо как ради того, чтобы установить правильные, здоровые отношения с местным населением, так и для того, чтобы укрепить дисциплину в рядах оккупационных войск.
Он встал, подошел к столу, написал «записку об аресте» и протянул ее Воробейцеву.
— Пока посадите его на гауптвахту, — сказал он, не глядя на сержанта. — Сообщите полковнику Соколову и оформляйте материал для передачи дела в военный трибунал.
Воробейцев щелкнул каблуками и вместе с сержантом вышел из кабинета.
— Жалко парня, — пробормотал подполковник Леонов.
Лубенцов на это ничего не ответил.
— Он был только исполнителем, — сказал Чохов. — Честно провоевал всю войну. Что он? Солдат! Ему сказали; достать машину, он и достал.
Лубенцов и на это ничего не ответил и начал складывать в папку бумаги на столе. Леонов и Пигарев надели фуражки. Вошел помощник дежурного сержант Веретенников и сказал, что машина готова.
Лубенцов и два других коменданта вместе с тремя альтштадтскими офицерами из СВА вышли из кабинета, спустились вниз по лестнице и расселись по машинам. Машин было три. Лубенцов сел вместе с Леоновым, с которым познакомился еще в Альтштадте у архитектора Ауэра. Лубенцов и Леонов полюбили друг друга. Несмотря на то что Леонов был значительно старше Лубенцова, — ему было сорок лет, — с Лубенцовым он чувствовал себя как с равным. Во время коротких встреч и поспешного обмена впечатлениями и взглядами на те или иные комендантские дела Леонов почуял в Лубенцове ту прекрасную смесь простодушия и ума, которая называется обаянием. Леонов был куда опытнее Лубенцова — до некоторой степени он мог считать себя даже участником гражданской войны, так как, будучи беспризорником, был подобран артиллерийской батареей при знаменитой 25-й Чапаевской дивизии. Шестнадцати лет — в 1921 году — он уже был секретарем укома комсомола на Урале. Не имея ни отца, ни матери, он с детства привык считать отцом и матерью Советскую власть и поэтому не просто, как многие другие, был сторонником советского строя, — он любил этот строй и весь советский уклад жизни горячей и интимной любовью, о которой никогда не говорил, но которую в нем все ощущали.
Так как за рулем сидел немец, разговор шел о безразличных вещах. Однако здесь, в машине, незримо присутствовал рыжеватый сержант Белецкий, и оба коменданта думали о нем. Им казалось, что они видят