Все ж она, Наталья, дитя поля и леса за Днепром, была не от мира сего. Помню, как она дурачила меня, что знает лес. Мы собирали грибы в тех баркалабовских лесах, где отсиживал на рыбалках Шкляра. «Вот и трактор гудит, значит уже вышли». Хотел ей объяснить, как изменяется в лесу звук, а она уже ступила в низковатое место: «Посмотри, какая большая собака!» Глянул туда, в сырую лощину, всю в громадных лопухах, разросшихся среди тонких осинок. А там волчара с меня ростом, если мерить с головы до передних лап, а шея, что у Толи-Маленького, дружка Толи-Большого, дядьки Натальи. Волчара стоит, смотрит ровно, терпеливо ждет, когда мы уйдем. Я пожалел волчару, подумав: целый день стоять на ногах в сырой лощине, чтоб какую-то овцу задрать! Я б лег и сдох на его месте - пошли вы все… Хотел спуститься и дать ему пинка, но не решился из-за Натальи: она была на сносях с Аней. Вывел Наталью, и видим вдали, посреди поля, обпаханный березняк. В двух шагах деревня, какие там могут быть грибы?… Даже Петруша бы мимо прошел. «Давай проверим?» - и мы там нашли грибы! Сидела Наталья в том березняке, как грибная королева… Я видел, как она счастлива, что не надо больше блуждать по тропинкам, искать ориентиры по солнцу или по трактору, который как гудел где-то, так и гудит. Можно сидеть на теплом мху, отводя с лица виснущую с воздуха паутину, и срезать потихоньку твердые подосиновики и чуть привявшие, но чистые подберезовики. И все это неподалеку от поля, где она родилась под вой «юнкерсов», летавших черными ангелами над колыбелью.
Навсегда, должно быть, застрял в сознании Натальи инстинктивный страх, что она - с первого мгновенья, как явилась на свет, - попала в перекрестье прицела. Смолоду она была такая: никуда ее с собой не возьмешь, не увезешь. А только сиди в четырех стенах и вздрагивай от любого звонка: не дай Бог кто-то вспомнил о нас и приперся в гости! Один только раз была у меня с Натальей дальняя поездка - в Одессу, на лузановский пляж. Поменяв квартиру на пыльный чердак, а Днепр на зловонную помойку, мы влипли с ней еще и в холеру. Всех отдыхающих, здоровых и больных, сажали в изоляторы без разбора. Только своей везучестью могу объяснить, что нам удалось удрать оттуда на товарняке и удачно взять билеты в Киеве, на переполненном вокзале. В пустых кассах киевского вокзала оставалось только два билета, не нужных никому, - два прямых билета до Быхова!… Я помню, Наталья, и тот луг под Атолино, летавших стрекоз и медленно цедившую струи речку, и лица ромашек в траве - и больно, и жалко, что так трудно об этом сказать, - из-за дьявольской увертливости пера! Любую другую в момент очеркнет, а так неуступчиво к тебе…
Помню, ночью, укрывая дочь, сбросившую во сне одеяло, я провел рукой по ее темным волосам, по гладкой упругой щеке, испытав счастье от этого прикосновения. Потом, ложась к жене, отозвавшейся уютным стоном, что я рядом, я тоже погладил ее, благодаря за то, что испытал возле Ани. Сколько дней и ночей я согревался среди них! Но разве я был бы больной, искалеченный такой, если б не украли мою Герцогиню? И если я застал сейчас что-то врасплох, подойдя к той поляне неслышно, - что ж, пусть оно улетит!
Оттуда, с той поляны, я еще приду к тебе, Шкляра! Приду к той реке, возле которой ты затих… Неужели ты думал в самом деле, что я чужой этим березнякам и полевым дорогам? Что только ты один принимаешь от них всякие тайны, как божий дар?… Я попался на вас, объединив в себе две любви и пересилив опыт Рясны, - и то, что между нами было и еще продолжается, по дороге в «Лето», - пусть улетит! Пускай все улетает!
Вот они, еще они мои друзья.
Мы сидим в кафе, ожидая официанта. Тот подходит с бутылкой «Твиши», вывернув наполовину пробку. Держит, обернув салфеткой, почтительно слушая, что говорит Шкляра. Тот рассказывает о грандиозном розыгрыше, который устроил в Москве, прилетев из Владивостока этаким шкипером с красной бородой. Видя недоумение Володи Машкова, Шкляра просит, чтоб я подтвердил. Действительно, я подтверждаю: у Шкляры отросла совершенно красная борода! Все к нему из-за этой бороды во Владивостоке цеплялись. Едем ли в трамвае, идем ли по улице, чуть отошел от него, - надо бежать на выручку. Кто-то к нему придрался - из-за красной бороды… В этой бороде, по его словам, он заявился в журнал «Знамя», к поэту Толе Передрееву. Человек мнительный, спивавшийся, незащищенный в своем пороке и умерший нечаянно, как зацепившийся за смерть, Передреев был занят с авторами, не мог уделить время. Увидел и махнул рукой: мол, освобожусь, поговорим! Шкляра тут же пошел в парикмахерскую ЦДЛ, состриг бороду, побрился. Снова вернулся в «Знамя». Передреев, озадаченно его рассматривая, вдруг схватился руками за голову: «Шкляра, я схожу с ума!» - «Что такое, Толя?» - «У меня какие-то галлюцинации… Я видел тебя с совершенно красной бородой!…»
Шкляра передал этот розыгрыш щегольски, с тонким ехидством, чему научился в кругу новых московских знакомых, и рассмешил Володю Машкова.
Не знаю, как и передать, самого себя не обидев, как смеется Володя!
Вот его раблезианское лицо с пухлыми щеками, отвисшими кругло, начинает подготовку к процессу смеха; широченный толстый рот - он уже раскрылся, и, выпучив глаза, со свистом вобрав в себя воздух, создав образ величайшего изумления от того, что он услышал, Володя разражается тонким жеребячьим ржанием, переходящим в буханье: «бу-ха-хо!» Отсмеявшись, откидывается успокоенно на спинку стула, протирает с блуждающей улыбкой очки. Вот и улыбка сошла, уступив место выражению полного покоя… Как еще можно больше отблагодарить за смешное? И снова он сидит незаметно, с удовольствием слушая всех, изредка вставляя свое, дельное и подытоживающее, уступая без сожаления первенство Шкляре, мне, Ване Ласкову, - и при этом без всякой задней мысли, что его затирают, говоря только о себе… Как такого обидишь? Тем не менее, все это видимость, все это обман, что он так прост, и не горд, и все стерпит. На этом я и погорел, отозвавшись о нем, по-видимому, - или он мне сказал за все эти годы, в чем я все-таки провинился! - что, дескать, Володя - милейший парень, но откуда ему быть писателем? Мог я ляпнуть такое? Вполне возможно! Я не умел оценивать детские книги, если их пишешь так, как и разговариваешь. Не учел того, что Володины «Между “А” и “Б”» до дыр зачитал мой Олег. Может быть, и сказал, - если б думал всегда над тем, что говорю! А кто передал, чтоб он поверил? Ведь это же странно, что Володя так и не увидел ничего худого в том абзаце в журнале «Юность», что Шкляра написал обо мне! Зато передал, как плакал у него Шкляра, говоря, что я его «предал», то есть обошел в Москве, не дождавшись от него никакого участия. После этого плача Володя, любивший меня бескорыстно, тотчас про меня забыл. Он забыл обо мне и, естественно, о Наталье, хотя был со своей Ниной устроителями нашей свадьбы у Заборовых. И это, как сказала Наталья, самая огорчительная наша потеря. Мы потеряли преданных друзей и зажили в Минске в полном одиночестве.
Подано вино, разлито. Ваня Ласков млеет от супа, Ваня ест: с ночи отлежанная щека все еще в мелких круглых буковках от рукописи. Любовь девочки забыта, все пересилил суп, с отмороженных за зиму ушей сыплется шелуха. Если Ваня с нами, никто не хочет и есть, и я пропускаю обед до того момента, когда подходит за расчетом этот вежливый, вышколенный в почтительности официант. Я благодарен Шкляре, что он помедлил с кошельком, пропустив вперед Володю Машкова. Надо видеть и суметь оценить сам жест: опускание руки в карман пиджака. Володя платил за нас так, словно это ему ничего не стоило. Брал деньги и выкидывал за так, а они опять появлялись из ничего. Я брал у него в долг без всякой неловкости, а потом пришлось поломать голову: сколько же ему должен? Сколько надо отдать, чтоб рассчитаться за дружбу?… Отказывался он брать деньги, и взял - и больше никаких отношений. Так я и не сумел привыкнуть, изредка встречаясь с ним: разговаривать, как и раньше, и знать, что он чужой совсем, незнакомый он мне, никакой уже не Володя Машков. И что со мной после ни случится, как ни будут меня со всех сторон кусать и продавать, и усмехаться, и ему передавать, - ничто уже в нем не отзовется!
Вот бы и вас так забыть!…
То был день со Шклярой и Володей, а потом только со Шклярой. Мы были в компаниях, не теряя друг друга, и я даже, улучив момент, передал по памяти тот эпизод с крысами, что написал за прошлую ночь. Шкляра сказал, глянув на меня с любовью: «Смотри, сочинил что-то, эпигон Хемингуэя!» - и, может, в тот день или после он мне прочел такие строки: «Когда однажды в ночь на рождество его не озарило божество, а честолюбья дьявольская сила вдруг пламенем веселым окрылила, Артюр Рембо пустился в дальний путь», - Шкляра, провидец, уже тогда предсказал мою судьбу, я просто списывал у него, как жить, - я имел великого друга!…