принесли сюда мёртвое тело. Я был уверен, что прежде его не было.
“Наверно, это какой-то несчастный, которого удавили, и хотят упредить меня об уготованной участи”, — сказал я себе с отчаянием, обратившим ужас мой в ожесточение, и, дабы окончательно удостовериться, в третий раз потянулся к ледяной руке. Но, повернувшись, обнаружил вдруг, что это всего лишь моя другая рука! Омертвившись под тяжестью моего тела, которое прижимало её к твёрдому полу, потеряла она теплоту, чувствительность и способность к шевелению.
Приключение сие, несмотря на некоторую комичность, отнюдь не развеселило меня. Напротив, в голову внедрились самые чёрные мысли. Я понял, что попал в такое место, где ложь выглядела истиной, а правда обманом; где алчущее воображение приносит разум в жертву или химерической надежде, или беспросветному отчаянию. Впервые в жизни, имея тридцать лет от роду, призвал я себе на помощь философию, все зачатки коей уже содержались в душе моей, но пользоваться которыми не имел я до сего времени надобности.
Полагаю, что большинство смертных до последнего своего часа так и не прибегают к помощи рассуждения, и сие проистекает отнюдь не вследствие недостаточности разума, а лишь из-за отсутствия какого-либо сверхобыкновенного потрясения, необходимого для возбуждения мыслительных способностей.
В восемь с половиной часов глубокое безмолвие сего ада для живых было нарушено скрипом и шумом задвижек в коридорах, ведших к моей камере.
— Ну, удосужились придумать, какие вам надобны кушанья? — сиплым голосом прокричал мне в окошко тюремщик.
Я отвечал, что нужен рисовый суп, варёное мясо, жаркое, хлеб, вино и вода. Дурень был немало удивлён, что я, вопреки его ожиданиям, ни на что не жалуюсь. Он ушёл, но через четверть часа возвратился и спросил, почему я не требую себе кровать и другую мебель. “Если вы думаете, что вас посадили сюда только на одну ночь, то сильно ошибаетесь”, — присовокупил он. Я написал ему, куда пойти, чтобы взять для меня рубашки, чулки и другие пожитки, а также кровать, стол, стул, отобранные книги, бумагу, перья и прочее. Когда я прочёл ему сей перечень, так как дурень не умел читать, он сказал:
— Вычёркивайте, сударь, вычёркивайте. Вычёркивайте книги, бумагу, перья, зеркало, бритву. Здесь всё это запретный плод. И дайте мне денег для вашего обеда.
У меня было три цехина, я отдал один. Он удалился и три часа провёл в коридорах, занимаясь, как я потом узнал, с семью другими узниками, сидевшими в удалённых друг от друга камерах.
К полудню тюремщик мой явился в сопровождении пяти стражников, которые принесли нужную мебель и обед. Кровать поставили в альков, а кушанья на маленький столик. Куверт мой состоял из купленной на мои деньги костяной ложки. Вилки, ножи и всякие режущие предметы были запрещены.
— Заказывайте, что вы желаете на завтра. Я прихожу сюда один раз в день с восходом солнца. Светлейший синьор секретарь велел мне сказать, что пришлёт вам дозволенные книги, а те, которые вы просили, не разрешены.
— Поблагодарите его за ту милость, что меня держат в одиночестве.
— Желание ваше я исполню, но вы напрасно позволяете себе подобные насмешки.
— Я ничуть не смеюсь, ибо лучше быть одному, чем с теми негодяями, которых здесь содержат.
— Что вы, сударь, с какими негодяями? У нас только порядочные люди, которых, однако, надобно удалить от общества по причинам, известным Их Превосходительствам.
После ухода тюремщика я поставил стол ради большего света к отверстию в двери и уселся обедать, но смог проглотить лишь несколько ложек супа. Не удивительно, ведь пропостившись сорок восемь часов, я чувствовал себя больным. День я провёл, сидя в кресле, уже спокойный, и приготавливаясь к чтению милостиво обещанных мне книг. Всю ночь нельзя было сомкнуть глаз из-за ужасной возни крыс и оглушающего боя часов на Св.Марке, которые, казалось, переместились в мою камеру. Впрочем, сия двойная мука была отнюдь не самой нестерпимой из уготованных мне, и я сомневаюсь, смогут ли многие из моих читателей воистину понять, что такое тысячи блох, с вожделением высасывающих кровь изо всех частей моего тела. От их непрестанных укусов у меня начались спазмы и конвульсии.
На рассвете пришёл Лоренцо (так звали моего тюремщика), чтобы прибрать мою постель и подмести, а один из его подручных подал мне воду для умывания. Я хотел пройти на чердак, но Лоренцо не позволил этого. Он принёс мне две большие книги, которые я воздержался открывать при нём, опасаясь выдать то негодование, каковое они могли возбудить во мне, и о чём сей соглядатай не преминул бы донести своим хозяевам. Он ушёл, оставив мою еду и два нарезанных лимона.
Я поторопился съесть суп, пока он совсем не остыл, а потом, взяв одну из книг, подошёл к слуховому окну и убедился, что смогу читать. На титульном листе значилось: “Град мистический сестры Марии по имени д'Аграда”. Вторая книга принадлежала иезуиту Каравите. Сей ханжа измыслил какое-то новое “Поклонение Святому Сердцу Господа Нашего Иисуса Христа”. Из всех человеческих членов нашего божественного посредника сей сочинитель посчитал именно сердце достойным преклонения — мысль невежественного безумца. Чтение этой книги вызвало у меня отвращение с первой её страницы, ибо я не видел никакой разницы между сердцем, лёгкими, желудком и прочими органами. “Град мистический” отчасти заинтересовал меня, вследствие потребности хоть чем-нибудь заняться. Я провёл целую неделю над этим перлом повреждённого рассудка.
Дней через девять или десять все мои деньги кончились. Когда в очередной раз Лоренцо спросил их, я отвечал:
— У меня больше ничего нет.
— К кому мне идти?
— Ни к кому.
Сему жадному и невежественному болтуну более всего не нравились моя молчаливость и лаконизм.
На следующий день он объявил, что трибунал определил мне по пятьдесят грошей на день, а его самого назначил попечителем сих денег, о коих он будет давать отчёт каждый месяц, а остаток тратить по моему желанию.
— Ты будешь приносить два раза в неделю “Лейденскую Газету”.
— Это запрещено.
Семидесяти пяти ливров в месяц было для меня более чем достаточно, ибо я уже не мог есть вследствие великой жары и истощения нервов. Солнечные лучи превращали мою темницу в духовую печь, пот заливал пол по обе стороны от стула, на котором я сидел совершенно голый.
Уже пятнадцать дней мучился я в этом аду, и за сие время желудок совсем отказывался действовать. Наконец, природа взяла своё, и мне показалось, что настал мой последний час. Геморроидальные вены вздулись, и прикосновение к ним вызывало непереносимые боли. Именно после этого развилась во мне сия жестокая немочь, от которой я так и не смог излечиться.
К началу сентября я вновь чувствовал себя совершенно здоровым, и досаждали лишь сильная жара, насекомые и скука.
Однажды Лоренцо сказал, что мне разрешено выходить из камеры для мытья, пока убирают постель и метут пол. Я воспользовался сей милостью, чтобы совершать десятиминутную прогулку, а поскольку ходил я с большим шумом, крысы не осмеливались выходить. В тот же день Лоренцо сделал отчёт в трате моих денег. Он оказался должен тридцать ливров, каковые мне не дозволено было положить в свой карман. Я велел ему служить мессы, не сомневаясь, что деньги будут употреблены совсем на другое. Так повторялось каждый месяц, и Лоренцо никогда не приносил мне расписок за отслуженные мессы. Он совершал таинства в кабачке и был прав: по крайней мере, деньги хоть кому-то послужили на пользу.
Так я и жил ото дня ко дню, каждый вечер льстя себя надеждой, что следующее утро принесёт мне свободу. Однако же, всякий раз обманываясь, решил я в своей бедной голове, будто сие должно непременно произойти первого октября, когда начиналось правление новых инквизиторов. В соответствии с сим превосходным вычислением заключение моё должно было продолжаться, пока у власти остаются прежние инквизиторы: именно этим объяснял я себе то, что ни разу не увидел секретаря, которому надлежало бы допросить меня, уличить в преступлениях и объявить мне приговор. Но под Свинцом таковое рассуждение совершенно ложно, ибо здесь всё делается противу естественного порядка. Я придумал, будто инквизиторы должны признать мою невиновность и свою несправедливость и держат меня в тюрьме лишь