пришли, корейцы, как уже приходили не раз, широкими безмолвными цепями, волна за волной, залегая, вскакивая, снова залегая, надвигаясь всё ближе и ближе… Тогда он прижал бы щеку к прикладу винтовки, чувствовал бы рукой спусковой крючок, и приклад винтовки опять стал бы для него единственной прочной вещью во всём мире. Но теперь…

Зубы его выбивали мелкую дробь. Кровь в висках стучала, как молоток, и струи пота текли и текли со лба. На минуту ему показалось, что череп начинает расходиться по швам. Это было невозможно вытерпеть. Но в этом было что-то, что несло с собой облегчение. Он видел всё, он наконец понял. Теперь можно было вылезать из ямы — и тогда будет всё хорошо!..

Он стал на четвереньки и ползком — сначала локти, потом живот, потом ноги — стал перебираться через край окопа.

„Лем!“

Руки Джея цепко ухватили его за ногу Джей старался втащить его назад в яму. Лему хотелось крикнуть, оглушить товарища самыми злобными ругательствами. Но голос не слушался его, всё существо было напряжено в одном усилии: вырваться наружу, уйти из ямы, уйти от Джея, от этой ужасной тишины!

Страх удесятерял силы Джея, страх от мысли, что вот он один останется в норе и тогда произойдёт нечто непоправимое, как только волны серых людей снова начнут накатываться из-за ручья.

Лем изо всех сил лягнул товарища ногой; он почувствовал, как его тяжёлый каблук вдавился в живот Джея. Руки, судорожно цеплявшиеся за ногу, ослабли. Он был свободен. (…)

Когда орудия стали бить с обеих сторон и им начали вторить корейские пулемёты, он спокойно притушил сигарету, поднялся и напрямик, сквозь огонь, зашагал обратно, туда, где была его винтовка.

Но винтовка исчезла. Не было и его лисьей норы, не было Джея. Вместо этого была огромная свежая воронка, из которой шёл остро пахнущий дым.

Он забрался в воронку, уселся поглубже, обхватил руками колени и положил на них голову. Откуда-то издалека, как во сне, донёсся голос лейтенанта: „Стоять на месте, дьяволы! Ни шагу назад!“ Он не мог удержаться от смеха. Сначала он смеялся тихо, потом всё громче и громче. И чем больше он смеялся, тем больше его разбирал смех.

И так, смеющимся, его взяли в плен…»

Сходили с ума во время морских сражений. Людям было некуда деваться с горящего или тонущего корабля. Зрелище двух враждебных друг другу стихий — огня и воды, — вдруг объединившихся, чтобы принести гибель человеку, способен перенести не каждый.

После появления огнестрельного оружия специфика морского боя вела к ранам исключительно от разорвавшихся снарядов: залитые кровью трапы, усеянные кусками тел палубы, человеческие внутренности, повисшие на леерах и вантах.

Да и чудом спасшихся, оказавшихся в открытом море в шлюпках, на плотах, цепляющихся за обломки матросов ожидало тяжёлое испытание.

«Сошедших с ума уговаривали не смеяться слишком громко, не петь и не двигаться резко, ибо в перегруженной шлюпке это опасно. Но граница между разумом и безумием где-то уже сместилась. Иногда вполне здравый моряк, до этого разумно рассуждавший, вдруг — ни с того ни с сего! — прыгал за борт и уплывал прочь от спасительного понтона, что-то восторженно крича, и навсегда пропадал в вечности океана».

В начале главы я уже упоминал об эмоциях германских пулемётчиков, отражавших контратаки Красной Армии в 1941 году. К концу войны, в условиях приближающейся катастрофы, им приходилось испытывать ещё больший ужас.

«Сохранился рассказ одного советского командира, положившего весь батальон в атаке на Зееловские высоты. Когда он попробовал возразить, что немецкая система огня не подавлена и надо ещё поработать артиллерии, ему пригрозили расстрелом, если он немедленно не поведёт солдат в атаку. Когда остатки батальона уже собирались отступать, дзот внезапно замолчал. Когда командир с немногими уцелевшими солдатами (офицеры были выбиты почти все) ворвался в дзот и пристрелил второго номера, то выяснилось, что первый номер просто сошёл с ума, увидев перед собой такую гору трупов…»

Незадолго до этого, в боях на Северском Донце, советские войска обнаруживали вражеских пулемётчиков, прикованных к пулемётам цепями.

Известно, что в отдельных случаях пулемётчиков приковывали и в Первой, и во Второй мировых войнах. В основном они должны были прикрывать отступающих до последнего патрона. Кем были эти солдаты? Штрафниками? Фанатиками?

Если штрафниками, военными преступниками, то, оставшись один на один с врагом, они могли не вести огонь и дождаться пленения.

Если фанатиками, то, казалось бы, цепи им ни к чему. Фанатизм надёжнее всяких цепей.

Но разговор идёт не об этом. Кем бы они ни были, рано или поздно в бою может наступить момент, когда человек перестаёт владеть собой. Приковывали, потому что знали, что нервы могут не выдержать. Знали и те, кто приковывал, и те, кого приковывали.

Во время самого яростного сражения внутри солдата теплится сознание свободы выбора; он успокаивает себя тем, что всегда остаётся возможность в случае крайней необходимости сменить позицию, отойти, отступить, броситься навстречу врагу, сбежать в конце концов!

Но оказаться в положении цепного пса означало лишиться последней искорки надежды на спасение.

Так поступали японские камикадзе из ударных отрядов «тейсинтай», добровольно приковывавшие себя к пулемётам в дотах и дзотах. Тем самым они обрекали себя не только на смерть, но и на возможное сумасшествие.

Мы не знаем, было ли страшно Одиссею, приказавшему привязать себя к мачте, чтобы услышать пение сирен. Но можно с уверенностью сказать, что солдаты, глядя в волнении, как перед боем на запястьях их рук защёлкиваются браслеты кандалов, знали, что им будет страшно.

ОЧЕНЬ СТРАШНО!

Но на войне страшно не только быть убитым — страшно убивать.

Упомянутый немецкий пулемётчик, разумеется, не мог оставаться равнодушным, глядя на лезущих под его огонь врагов, но зрелище «такой горы трупов» окончательно разрушило его разум: «Я уже столько убил, а им всё нет конца и края!»

Генерал Дж. Маршалл после Второй мировой войны провёл исследования среди пехотинцев армии США, вернувшихся с фронта, и установил, что действительно стреляли в противника лишь 30 %.

«Тоже мне, вояки!» — скажет читатель. И будет не прав. Потому что убить человека очень сложно. Даже на войне.

Просто нестрелявшие (или стрелявшие неприцельно) 70 % ещё не озверели от вида своих разрушенных городов, повешенных женщин и детей, «рвов смерти». Не очерствели. Не свихнулись.

Да и в обороне американцы оказывались нечасто, когда приходилось драться непосредственно за свою жизнь.

Вообще, во время Второй мировой войны в американских войсках боевые психические травмы достигали «всего» 17 % боевых санитарных потерь. (Для сравнения, в 1973 году в армии Израиля этот показатель достигал уже 25 %.)

Установлено также, что явно выраженная активность в бою присуща обычно не более 20 % солдат. Остальные инициативы не проявляют: растеряны, подавлены происходящим, все силы отдают на преодоление страха.

Ещё болезненнее отражается на психике уничтожение людей вне боёв — грязная необходимость войны. Террором населения, казнями, расстрелами, служащим достижению победы, должен кто-то заниматься. Солдаты.

Так было всегда.

В годы Великой французской революции, в период массовых казней, солдаты расстрельных команд не справлялись с нервным напряжением и отказывались стрелять. Под Нантом, например, они не выдержали и сами стали кричать своим командирам: «Остановитесь!», рискуя быть причисленными к контрреволюционерам.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату