4
Я давно не ездил в электричках. Поджидая поезд в высоком дощатом павильоне, — эти павильоны кое-где сохранились на подмосковных станциях и стоят часовыми, охраняя остатки прошлой жизни, ласковой и теплой, — я подумал, как хорошо это было, как славно: вламываться в вагон в толпе лыжников, шумных, несущих в мохнатых свитерах запахи мороза и снега, втискиваться в гладкую жесткую лавку, громко говорить, перекрикивая завывания дороги, слушать гитарные всплески и какую-нибудь песню про дорогу, разгоняющую тоску, и отогреваться в тепле возле этих нескучных людей в свитерах и лыжных шапочках.
Все они, должно быть, уже уехали отсюда, сидят у своих костров, поют про тягу к перемене мест и тоску и больше не появятся среди нас — уже не появятся никогда, я понял это, шагнув в вагон.
Степень его захламленности превосходила все мыслимые и немыслимые пределы. Тамбур заплеван, в самом вагоне мечутся сквозняки (пара стекол разбита), сидения через одно экзекутированы, их дерматиновые обшивки вспороты, поролоновые потроха вываливаются наружу — в таких случаях говорят: 'тут пронеслась орда'*[4].
Пассажиров мало — середина дня; основная орда пронеслась утром, рассыпав по следу своих эскадронов фантики, ошметки газет, комки жвачек, плевки, семечную шелуху, грязные следы стоптанных башмаков, и вагон переводит дух, остывает от вечных дорожных перебранок и готовится в вечернему нашествию.
Сквозняк оттеснил пассажиров ближе ко входу: преклонных лет мужчина с неподвижным солдатским лицом — скорее всего, отставной военный; хромовые сапоги, офицерский бушлат, серо-голубой собачий воротник поставлен в стойку 'смирно'. Он смотрит в одну точку, брови его сдвинуты, что, наверное, должно обозначать погруженность в неторопливую солдатскую думу.
Следующая лавка захвачена грузной женщиной лет сорока: зеленое пальто с искусственным воротником — продукция районного ателье, типичный уездный шарм, кисти рук аккуратно устроены на коленях, в лице выражение покорности. У женщин с такими лицами мужья, как правило, пьяницы; должно быть, вчера она, опрокинув бесчувственное тело супруга на кровать с поющей панцирной сеткой, вот так же сидела на полутемной кухне, грела ладонями колени, вспоминала его распахнутый, слизняком стекший на бок рот и вяло размышляла о непрерывности жизни, о том, что позавчера было с мужем вот так же, как вчера, и ничего не изменится завтра — это постоянство мучительно, но другого дома и другого мужа у нее нет.
Вагон споткнулся, дернулся, сбавил ход, в окна медленно всплыла какая-то станция, голая, унылая, безлюдная.
Впрочем, нет, не безлюдная.
Трогаясь, состав встряхнулся и втянул в себя странное существо в кургузом малахае. Из-под платка брызжет на лоб пегая сальная прядка — перечеркивает глаз… С ней девочка лет трех.
Женщина сильно кашляла.
Когда-то, когда над нами еще сияло наше старое доброе небо, я ехал с родителями на пикник, кажется, в Снегири. В вагон вкатился инвалид на деревянной тележке. Он пел протяжную, бесконечную песню, на унылый мотив, напоминавший безводную калмыцкую степь, он вплетал в нее сказ о горькой судьбе, присоединял к песне просьбу о подаянии — я не смог этого вынести и залез под лавку.
Войдите в положение, потеряла билет на поезд, пропадаем тут, надо насобирать на дорогу… кто сколько может… войдите в положение.
Женщина в зеленом пальто вошла — рублем; отставной воин — цыканьем зуба, тяжелым взглядом, от которого просительница шарахнулась; я вошел — за неимением никакой наличности — шарфом: когда-то это был мохер, пышный, как взбитые сливки, теперь же представлял собой нечто среднее между половой тряпкой и бумажным чулком. Я не очень уверенным движением повязал шарф девочке на шею, и она стала похожа на беспризорного котенка.
5
Тратить время на бритье и мытье я не собирался. С одной стороны, в трехдневной щетине есть свой шарм — одно время небритость даже была в моде — а с другой стороны, есть кое-какая выгода в том, чтобы явиться к Девушке с римских окраин именно в таком виде. Пусть я буду вонять землей, потом и дерьмом — это даже хорошо. Трехсуточное заточение в дачном погребе не может не наложить отпечаток на внешность; в глазах наверняка появился холодный волчий блеск — она должна испугаться.
Прямо с вокзала я направился на Сретенку.
Она меня не ждет, но я ее навещу и задам пару вопросов. Что она не просто случайная знакомая, а именно 'посылка', ясно на сто процентов. Процентов на девяносто ясно, кто ее прислал. Осталось десять процентов неясности — их можно скинуть со счетов.
На Сухаревке, у выхода из метро, клокотала толкучка, блошиный рынок. Прежде жителя столицы можно было опознать по характерному выражению лица, теперь москвича можно вычислить по другой примете — он почесывается: в блошином рынке жить и блох не нахватать? Когда-то за здешней торговлей лениво присматривала известная башня, теперь не надзирает никто. Вот разве что плоские каменные люди, втиснутые в барельеф на той стороне Садового, — они шагают куда-то в сторону Маяковки с просветленными лицами, надеясь, что совсем уже недалеко, на Маяковке, где-то под ногами у каменного Владимира Владимировича, звенят медные оркестры будущего.
Но там ни черта нет. Был в Оружейном переулке популярный винный магазин, но и тот закрыли.
Садовое хватил паралич — мертвая, непроходимая пробка; тромб вспух прямо напротив Склифа: там накаляется вой клаксонов, и кто-то монотонно бубнит в мегафон.
В толпе я двинулся по наитию, и наитие привело куда надо: у кромки газона двое мужиков с влажными лицами торговали напитком в мутных, заляпанных чем-то сальным бутылках. Если бы не наклейка 'Агдам', можно было бы предположить, что они торгуют сжиженным лондонским туманом.
– Чего там? — спросил я у влажнолицего виночерпия, в левом глазу которого свило гнездо пухлое бельмо.
В ответ он пошевелил студенистой, устричнотелой опухолью, и меня чуть не стошнило прямо в ящик с посудой.
– Так доктора бастуют! Вишь, кольцо перекрыли*[5].
Над кипением автомобильных звуков возрос чей-то спокойный, уверенный голос, слегка просеянный характерным мегафонным шипением; голос сообщил, что профессор медицины, возвращающий каждый день людей с того света, получает вдвое меньше тюремного охранника и что в таком случае говорить об остальных работниках реанимационного конвейера…
Нечего говорить, поскольку последняя шлюха на вокзале кует собственной задницей куда более приличную деньгу, чем профессор, это вполне в русле современного жанра.
Я сказал бельмоглазому, что давно мечтал об 'Агдаме'.
– 'Агдам' я пью с детства, — признался я. — У мамы кончилось молоко, и она поила меня 'Агдамом'.
Потому я вырос такой большой и красивый. Вот только с деньгами у меня сегодня плоховато.