Эван!
Ее семья. Отец с матерью приехали в страну – и растерялись. Ни языка, ни специальности, которая была бы нарасхват... И главное – все чужое! В России «еврей» означало – русский интеллигент. «Еврей» значило Пастернак, чьи стихи Моисей Григорьевич когда-то вместо колыбельной читал дочери, укладывая ее спать или кормя с ложечки. «Еврей» значило тот, кто на пресловутой московской кухне решает судьбы мира... А тут какие-то странные обычаи... и люди какие-то странные... и проблемы... ТАМОШНЯЯ боль ЗДЕСЬ не болела. Все, чем они жили там, здесь выходило чем-то периферийным. Хорошо хоть, квартиру в Москве не продали, а сдали. Покрутились в Израиле несколько лет – она на никайоне{Уборка помещений, мытье полов.}, он на шмире{Охрана.}, так и не прижились. А потом тот судьбоносный звонок из Москвы: «Фирма разрослась, и тебя там ждут! Приезжай, примем в любой момент». Легко сказать: «Приезжай!» Дочери-погодки успели подрасти, попасть в армию и так полюбить эту страну, что никакими силами их теперь в Россию не вытянуть. Старшая, Наталья, та просто в армии осталась сверхсрочницей, а младшенькая, Вика, демобилизовалась и пошла работать. Так они и живут в Ариэле – в квартирке, где еще год назад ютились с папой-мамой, теперь роскошествуют на просторе. А тут еще младшая сообщила родителям радостную весть, дескать, нашла свою любовь, которая на всю жизнь. Хороший парень, в кипе и с пейсами. Счастливые папа с мамой кое-как с пола поднялись, валидол приняли, попытались было заикнуться, что и на Руси хорошие парни не перевелись, внимательно выслушали ответ, снова приняли валидол и начали собираться в Израиль, дабы разобраться на месте. Приезд подгадали под Викин день рожденья, чтобы получилось естественно и ненавязчиво. Фирма, столь радостно распростершая объятия ценному работнику Моисею Григорьевичу, именно в силу его ценности отказалась отпускать его больше чем на три дня. Так и получалось – день туда, день (рожденья) там и день обратно. На эту встречу Вика возлагала огромные надежды. Перед Эваном была поставлена задача обаять ее родителей.
Если бы она знала, что другие люди поставили перед Эваном другую задачу. И что выполнение ее выпало на тот же самый день.
Пока Мазуз Шихаби, не подозревая о творящихся рядом событиях, крепко спал, ему на электронный адрес пришло очень странное послание.
Это был сканированный текст из какой-то, судя по загнутому, затасканному уголку страницы, довольно давно изданной книги. Текст гласил: «Сказал Абу-Хурейра, да будет доволен им Аллах: в то время как мы, с помощью Аллаха, ждем Махди{Мусульманский (в осн. шиитский) вариант Мессии.}, а также Ису, сына Марьям, иудеи ждут Даджаля{Мусульманский вариант Антихриста.}. И появится Даджаль в конце времен, и распространит бесчестье по земле, призывая людей поклоняться ему. И будет наделен он большой властью, вызывать дождь и оживлять землю растительностью. И последуют за ним иудеи. И будет приход Даджаля одним из трех главных признаков, которые предшествуют Часу в конце времен прямо перед Днем Воскресения. И выйдет человек из Наблуса{Арабское название Шхема.}, сын иудейки, но верный мусульманин, и будут с ним воины отважные, и войдет этот человек в селение иудейское, которое сами же иудеи и разрушили. И будет человек этот прославлен вовеки, как спаситель веры мусульманской, и не будет забыто имя его. И начнется последняя война, и будут иудеи сражаться с вами, и сделает Аллах мусульманина властелином над иудеями, и истребит он их. И спросили пророка Мухаммада, где это произойдет, и он ответил – в Иерусалиме, среди окружающих народов. Иудеи спрячутся за камнями и деревьями, и скажут камень и дерево: «О, мусульманин! О, раб Аллаха! За мной прячется иудей. Приди и убей его, пока ни одного еврея не останется!» А дерево гаркад не скажет, ибо это иудейское дерево. И убьет сын Марьям Даджаля, и пронзит его в Наблусе копьем».
Письмо того, кто послал это факсимиле, было коротким: «Вот что написано в сборнике хадисов Сунаджиба аль-Салиха». А в окошке над именем адресата значилось «Мазузу Шихаби, сыну еврейки Марьям, уроженцу Наблуса, вождю отважных воинов, что разбили стан у бывшего еврейского поселения Канфей-Шомрон, разрушенного самими евреями».
Халил бежал мимо дворов и садов, обтянутых сеточными ограждениями, мимо белых стен с железными дверями, мимо гаражей, закрытых на ночь, магазинов и мастерских, мимо мечети, конвоируемой двумя минаретами, каждый из которых был схвачен зеленым неоновым ошейником. Несмотря на то, что он служил телохранителем у самого Мазуза Шихаби, Халил здоровьем не отличался, а тут еще в январские дожди простудился, схватил жуткий кашель, который на фоне того, что он «уговаривал» две трети пачки «Мальборо» в день, прогрессировал на глазах. Поэтому, пронесясь мимо кофейни, разумеется, уже закрытой, однако украшенной негасимой неоновой рекламой в виде дымящейся чашки кофе, он остановился перевести дух. И подтянуть носок в левом ботинке, который все время сползал. Из-за страха за свою семью Халил не замечал ни света, льющегося, несмотря на позднее время, из зарешеченных окон, ни запаха гари, ползущего со сжигаемых по обочинам куч мусора, а вот этого паршивого ощущения то и дело сползающего носка вытерпеть не мог.
И вновь бегом, бегом, скорее, к Анни, к малышам, к его дому, к грязно-белому бетонному кубу, вместилищу всего, что держит его на этом свете. Только подойдя к двери, он замедлил шаги. Что делать дальше?
В кармане запел мобильник.
– Алло, Халил? Ты где? А, вот, я вижу тебя в окно.
Халил невольно взглянул на два больших зарешеченных окна ливана. Они были черными.
– Не смотри, не смотри, все равно меня не увидишь, верблюжье отродье! Значит, так – кладешь на землю сначала сотовый... Молодец, правильно. Теперь – пистолет. Не знаю, где он у тебя, но не надо уверять, что его нет. Вот умница. Теперь три шага назад. Отлично. На случай, если у тебя еще какая-нибудь игрушка припасена, подними руки и повернись ко мне спиной. Спиной, спиной, а не в пол-оборота. Вот так. И не оборачивайся. И имей в виду, я выхожу вместе с Анни, приставив дуло к ее виску, так что одно движение – и ты вдовец.
Халил послушно повернулся. Дверь скрипнула, и послышались шаги. Раз, два...
«Странно! – промелькнуло. – Такое ощущение, что идет один человек, а не два. Где же Анни?»
Сзади раздался негромкий хлопок. Халил взмахнул поднятыми руками и упал, раскинув их и слегка вытянув вперед. Лежа он, худой и черный, напоминал дохлого скорпиона.
Шаги простучали в тишине и заглохли. Наступило оцепенение. Выходя из дому, человек в черной маске в спешке не закрыл за собой дверь. Оттуда полз запах крови.
Слоеные каменные стены пещеры медленно растаяли и понемногу перетекли в гладкие бежевые стены гостиничного номера, временного пристанища «выселенца». Эван очнулся. Когда успел он зажечь свет? Сидел в кровати, думал о Вике, вспоминал вчерашний спуск в пещеру и вот сам не заметил, как включил ночник. На столике лежала тоненькая брошюрка, написанная и распечатанная за свой счет равом Фельдманом – бывшим главным раввином их поселения и по-прежнему их вожаком. Называлась она «Мой дом – Канфей-Шомрон». Почему-то Натан Изак, друг рава Фельдмана и в некотором смысле наставник Эвана, ухватился за идею распространять ее среди полицейских и солдат, которым предстояло выселять евреев из северной Самарии прошлым летом. Слог, надо сказать, у раввина был довольно корявый, даже Эван с его щуплым ивритом это чувствовал. Натан, правда, немного причесал эссе друга, но все равно то здесь, то там вылезали огрехи. Например, как там сказано про стремительные руки и хваткие пальцы?
То ли Эван машинально потянулся за книжицей, то ли она сама скользнула ему в руки, только через несколько секунд он уже, с первого раза открыв на нужной странице, читал:
«Руки у моего отца были большие и стремительные, а пальцы длинные и хваткие. Когда он меня, малыша, дома подбрасывал к потолку или на улице к небесам, я никогда не сомневался, что как высоко ни взлечу, он меня поймает. Поэтому, хотя дух и захватывало, я при этом смеялся. А отец – никогда. Даже не улыбался. И всегда в его взгляде было ожидание – пополам с обреченностью.
Отец часто рассказывал мне о своем детстве, о Львове, большом польском городе, где в центре города все надписи были на идише. Рассказывал о матери своей, моей, стало быть, бабушке, любимице и благодетельнице всех окрестных кошек, особенно одной, серой с рыжиной, ежедневно приходившей за своей порцией требухи ровно в пять. Рассказывал о том, как в пятницу вечером весь центр города звенел еврейскими застольными песнопениями, несущимися из окон на улицы, наполненные цветочными ароматами и свежим дыханием старинного Стрыйского парка, расположенного неподалеку. Рассказывал о йом-киппуре {День поста и молитвы.}, когда поутру все мужчины отправлялись в синагогу и весь центр города, казалось,