Я отрешена от теми…
– Отрешена! – воскликнула женщина, невольно отшатнувшись от нее, как от нечистой. Некоторое время она молчала, не находя слов, и глядела на девушку так пристально, словно увидела ее впервые.
– Почему? – отрывисто опросила она наконец.
– Потому, что… Нет, ты добрая, не заставляй меня говорить!
– Чья ты, из какого рода?
– А к чему тебе это?
– Ни к чему… Я так просто спросила! А как тебя зовут. Или это тоже тайна?
– Нет, не тайна. Только поклянись никому не рассказывать, что видела меня!
– Детьми своими клянусь.
– Маквала – мое имя.
– Маквала! – воскликнула женщина, побледнев. – Знаю я, знаю, кто ты… Даю обет перед богом, что не выдам тебя… Доверься мне, дочка, иди жить к нам в дом. Именем святого Гиваргия клянусь, я сумею так тебя уберечь, что луч солнца не разыщет, ветерок не посмеет коснуться тебя.
– Нет, милая… Не хочу я, чтоб ты делила со мной мою горькую долю.
– Как могу я стать соучастницей?… Все семейство мое – сын один, он не пойдет против меня. Ну, а если кто и проведает, на то воля господня, есть у нас бараны, пожертвуем ими, лишь бы достойными хозяевами быть для тебя.
– Благослови тебя господь! Сердце мое смягчилось от твоих слов, душа отдохнула, – ответила Маквала. – Отвержена я, отлучена от теми! Прокляли и предали анафеме меня и всякого, кто протянет мне руку помощи… Тяжко нести на себе проклятье общины!.. Вот я рассказала тебе обо всем, теперь ты можешь отвернуться от меня, если хочешь…
Женщина задумалась; трудно было ей разобраться в услышанном. Человек, выросший в горах, одинаково верит и в силу проклятья, и в силу благословения, для него глас народа – глас божий, и вдруг – такое испытание! До сих пор она не знала, кому протягивает кусок хлеба, перед нею было бесприютное, безутешное создание, погибающее от нужды, взывающее о помощи. А теперь? Теперь ей известно, что та, кого она обогрела своей лаской, изгнана из теми, проклята людьми. И проклятие обращено не только на эту несчастную, но и на каждого, кто ей предложит напиться, кто накормит ее.
В душе женщины шла борьба, борьба между жалостью к погибающей жизни и верой в то, что решение теми незыблемо и каждый отвечает за него перед всеми. Трудно было одинокой вдове Джатия Облисашвили, известной по всему Гудамакари своей добротой и милосердием, решить эту задачу. Пастырь считал ее лучшей христианкой в Хеви, ее христианская самоотверженность была поистине глубока.
– Ну, что ж, Маквалаиси! – сказала наконец Джатия, – все люди грешны, один бог без греха… Не могу я отвернуться от христианской души, это мне не под силу. Пойдем!
– О, горе мне! Да разве могу я показаться среди людей? – с горечью воскликнула девушка. – Нет! Маквала умерла для людей. Маквалы больше нет на свете!
– Да и звери тебя растерзают. Как же ты останешься одна? Пока-то ничего, скот здесь пасется, да и сама я не оставлю тебя, как не предам господа бога моего, не будет у тебя недостатка в еде. А зимою? Что ты станешь делать зимою? Стада отсюда угонят, ты останешься одна…
– Одному богу известно, что будет со мной, – ответила девушка, – человеку ли противостоять его воле?
Как ни старалась Джатия, все было напрасно. Маквала стояла на своем: не могла она вернуться к людям, навеки покрывшим ее позором.
Так прошло лето. Джатия все меньше и меньше верила в то, что обреченье человека на такую страшную жизнь угодно богу, однако она не смела роптать на теми, строго хранившее честь и нравы общины. Не было у нее в сердце решения: вправе ли она протягивать руку помощи страждущей, отверженной людьми. И поэтому каждый раз, идя к Маквале, она осеняла себя крестным знамением и шептала молитву:
– Господи, сердце велит мне быть милосердной к ней, и если я совершаю прегрешение, – прости меня!
2
Лето миновало. Поблекли зеленые одежды природы. Подул северный ветер, поникли чашечки цветов, трава повяла и смялась, птицы потянулись в теплые края, и не слышно стало щебета ласточек. Радостно улыбавшееся небо стало свинцово-серым, нахмурилось и готовилось разразиться слезами. Притихли откормленные за лето, налившиеся здоровьем стада, и воздух не оглашался больше веселым блеянием овец. Редко-редко налетали друг на друга бараны – для того только, чтобы согреть застывшую кровь. А пастухи старательно кутались в бурки, с неохотой подставляя холоду свои хмурые лица. В ложбине клочьями залег туман, и от этого все кругом стало еще безотрадней. Все загрустило, замкнулись все сердца. Воздух налился сыростью, отяжелел и приглушил веселый рокот горной речки. Ночи стали долгими, зверь напирал на стада, и собаки теряли покой. Иногда ненадолго распогодится, прозрачно засветлеет воздух, а через мгновенье – все заклубится, смешается, поднимутся, словно из-под земли, клочья тумана и поползут к горным вершинам, то протягиваясь вдаль, как копья сатаны, то угрюмо застывая в вышине. Или вдруг пыль налетит, бешено взовьется, закружится. Завывая, сшибаются встречные ветры и, как два удалых витязя, вступают в самозабвенный бой. Над землей носится свист не знающего усталости ветра, и чудится, будто хохот злого духа вторит ему. Скалы раскалываются, с грохотом оползают вниз. Вороны и галки, предвестники непогоды, нагоняли тоску на сердце своим зловещим карканьем. И вся благодатная ласковая природа превратилась вдруг в содом, куда слетелись со всего света силы нечистые и справляли свой шабаш, и кружились в адском весельи.
Стада снялись и двинулись сначала в свои деревни с тем, чтобы перекочевать потом на зиму в более теплые места. Пастухи старались обогнать друг друга: никому не хотелось долго задерживаться в тесном и трудном проходе Бурсачирского ущелья. А зима надвигалась, густой туман ни на мгновенье не покидал оголившихся склонов, непрестанно сеял мелкий дождь, грозя разразиться смежной бурей. Ушли все стада. Одна только Джатия не торопилась, – она снялась последней. Когда отара тронулась в путь, Джатия взвалила на спину мешок с припасами и сказала сыну:
– Вы идите, а я вас догоню еще до Бурсачирского прохода.
– Будет тебе, мать, вместе пойдем! – заботливо сказал сын, – к чему задерживаться, что ты здесь потеряла?
– Твое дело молчать! – оборвала его Джатия. – Сама без тебя знаю, что потеряла, ты лучше за барантой присмотри!
– Одна пойдешь через эти гиблые места, – боюсь за тебя.
– Нечего бояться!
– Давай, и я с тобой останусь, потом вместе уйдем! – не унимался сын.
– Это зачем же тебе оставаться здесь? – подбоченившись, насмешливо спросила мать.
– Кто знает, может, от зверя тебя защищу.
– О!.. – улыбнулась Джатия, схватившись за рукоять своего кинжала, – пусть позор покроет мою седину, если не смогу связать зараз семерых таких, как ты!
Тогда улыбнулся и сын.
– Это ты теперь так говоришь. А посмотрел бы я на тебя, как станешь удирать, если случится какая беда… – пробормотал он, немного робея.
– Кто? Я? – надвинулась на него мать. – А ну, держись, трусишка! – крикнула она, и, подставив сыну подножку, одним толчком опрокинула его на землю.
– Бедняга, а еще хвалился! – шутливо прибавила она, помогая ему подняться.
– Мокро, потому и поскользнулся, – смущенно оправдывался сын. Его поборола женщина, – пусть и родная мать.
– Скажи на милость, где же сухие места для тебя прикажешь искать? – насмешливо оборвала его Джатия, но тут же прибавила ласково: – Ну, хорошо, ступай, а то я опаздываю.
Сын двинулся за стадом, а мать свернула с дороги в сторонку и пошла по усеянному щебнем склону.
Джатия не нашла девушки на обычном месте. Маквала, как видно, оставила свою лачугу.