— Будешь завтра на спектакле? Надо ведь помочь сиротам Управления Тэхдид.
— Да ты что, милый, в своем уме? Какие там спектакли? — отвечал приятель. — И без того вся наша жизнь стала одним сплошным спектаклем. Да и зачем? За что платить этакие деньги? Как будто не надоело смотреть, как мужчины кривляются в женском платье?
В этот час — час захода солнца — в воскресенье второго Хута 1339 года, а по европейскому счету двадцатого февраля 1921 года, у входа в «Гранд Отель» оживленно беседовали между собой несколько человек. Один из них, довольно высокого роста, с маленькой бородкой, отпущенной, по-видимому, для того, чтобы казаться в глазах толпы вполне порядочным мусульманином, говорил своему собеседнику, человеку исключительно крепкого телосложения:
— Ну, что скажете? С деньгами-то что теперь будете делать?
Его приятель, видимо, стараясь скрыть внутреннее беспокойство, с напускной веселостью ответил:
— Что буду делать? Да то же, что делают господин X... эд-довлэ и господин X... эс-сальтанэ. Да что у меня есть, чтобы мне бояться прихода казаков? Большевизм? Ну, пусть будет большевизм! Ну, отберут у меня эти гроши, что я сколотил с таким трудом отдачей на прокат мебели, а больше что ж?..
Услышав этот ответ, двое других их собеседников громко рассмеялись. Это были: сеид- азербайджанец в неуклюже повязанной чалме, мутные глаза которого красноречиво рассказывали о выпитых за прошлую ночь коньяке и араке, и молодой офицер, белолицый, с карими глазами и вьющимися кудрями.
Этому офицеру никак не могло прийти в голову, что через год он будет главным начальником некоторого «Управления», что, присвоив казенные деньги, он заведет себе парк в северо-западной части Тегерана, будет держать карету и автомобиль, накупит на тысячи туманов мебели, и что как раз тогда, когда школьным учителям придется от нищеты садиться в бест в мечети, он будет пить шампанское по тридцать туманов за бутылку и, для развлечения, колотить забранных в солдаты несчастных юношей, что по пятницам он будет кутить в загородных садах, просаживая сотни туманов за ночь. Все это не приходило ему в голову, и он с грустью сказал:
— Наше дело маленькое: семь месяцев не получали жалованья и еще семь месяцев не будем получать...
Тогда заговорил сеид-азербайджанец, щеголяя чисто тюркским выговором и тюркско-иранскими оборотами:
— А вы не бойтесь по-пустому. Пока я с вами, — не пропадем, найдем денег. Я сам вам денег дам. Если здесь будет большевизм, в Тавризе не будет.
Бедняга сеид по своей малограмотности не соображал, что во время революции меняются все соотношения и нарушаются все связи и что, может быть, именно Тавриз, где он рассчитывал укрыться от большевизма, станет большевистским. Кроме того, откуда он мог знать, что через год, раздобывшись через кудрявого офицера хорошим тоусиэ из высших сфер, он получит пост в Управлении Баладие, в связи с чем из этого Управления будет изгнано несколько служащих, людей с высшим образованием. Понемногу гуляющие стали расходиться. Но и расходились они совсем по-иному, чем в обычные вечера: невесело и задумчиво. Кто думал о том, где и как ему спрятать драгоценности, кто спрашивал себя, как ускользнуть из рук казаков.
Тишина мало-помалу охватывала Тегеран. Так как настоящего уличного освещения в Тегеране в те времена еще не было, а магазины или были закрыты, или спешно закрывались, на улицах быстро наступила тьма. Светила только луна, но и та, точно кокетка, которой хочется подольше помучить возлюбленного, показавшись на мгновение из-за облаков, снова пряталась.
Мелодично шумела река. Облака разошлись. Точно сжалившись над землей, природа открыла ей лицо неба, с которого ярко светила луна. Так добрый отец, готовый вложить руку дочери в руку возлюбленного, сжалившись над ним, приподнимает покрывало и показывает ему ее лицо.
Над рекой было шумно. Отовсюду неслись голоса. Кто звал товарища, кто понукал коня, кто ругал тегеранских ашрафов, называя их по-всякому. У моста, на высоком холме, где стоит покосившийся крест, сидели на камнях два человека в казачьей форме. Было так светло, что их легко можно было разглядеть. Один из них был молодой человек с правильными чертами лица и красивыми серыми глазами. Лицо его, потемневшее от загара, обветренное и сумрачное, говорило, что ему пришлось вынести много забот и страданий. Другой, тоже юный, черноглазый и чернобровый, слегка смуглый, был далеко, не так темнолиц и сумрачен, как его товарищ.
Взглядывая на небо, первый говорил не то с тоской, не то с гневом:
— О, завтра, завтра, скорей бы завтра!
Другой сказал резко, точно с нетерпением:
— Надоел ты мне с этим «завтра!». Скажешь ты наконец, что такое ты собираешься сделать завтра? «Завтра, завтра». По-моему, вся разница между сегодня и завтра только в том, что сегодня мы в Кередже, а завтра будем в Тегеране!
Не вслушиваясь особенно в слова товарища, первый ответил:
— Я тебе обещал, что на другой день по приходе в Тегеран расскажу все. А теперь, прошу тебя, не выпытывай у меня ничего. Дай мне думать.
Тот замолчал, решив не докучать больше своему товарищу, которого он, видимо, считал не то больным, не то рехнувшимся. А первый, пользуясь молчанием приятеля, вновь погрузился в свои думы. Иногда с его губ срывалось какое-то слово — так тихо, что приятель не слышал, — и тогда он улыбался, лицо его прояснялось; иногда он принимался шептать про себя и снова становился мрачен, черты его лица отражали волнение и гнев.
Так прошло несколько минут. Отвернув край рукава, он взглянул на свои ручные часы:
— Уже четверть седьмого. Через четверть часа выступаем. Я должен идти.
Он встал и, пожелав всего доброго товарищу, который, сидя на камне, спокойно любовался видом, быстро удалился. Он повернул в противоположную Тегерану сторону, в сторону Казвина, и скоро вступил в селение Кередж.
Здесь царили шум и суматоха. Большая улица села напоминала военный лагерь. Повсюду толпились казаки. Жители Кереджа, испуганные приходом казаков, каждую минуту с тревогой ждали: вот-вот начнется грабеж. Однако грабеж не начинался. Наоборот, казаки, которых жители считали отъявленными грабителями, вели себя спокойно. Они были трезвы и даже любезны.
Молодой человек прошел сквозь толпу казаков, стоявших беспорядочными кучками по обеим сторонам сельской улицы (казаки приветствовали его, и он отдавал им честь), и вышел к караван-сараю, видневшемуся по левую сторону дороги. В караван-сарае и вблизи него не было слышно шума и криков. У ворот стоял на часах казак. Подойдя к нему, молодой человек хотел было сказать: «Мне надо по экстренному делу видеть командира», но казак предупредил его и, беря под козырек, сказал:
— Господин командир не желают никого видеть.
Молодой человек настаивал. Казак снова взял под козырек и доложил:
— Командир сказали, что, так как через десять минут мы отсюда выступаем, они больше никого не принимают.
Молодой человек сказал:
— Знаю. Но, так как дело экстренное и, кроме того, имеет отношение к выступлению, мне необходимо видеть командира. Казак, азербайджанец родом и не учившийся грамоте, не понимая, что значат слова «экстренное» и «отношение», с сильным тюркским акцентом ответил:
— Хан-наиб... Я не виноват... Только командира видеть нельзя.
Молодой человек хотел вновь сказать, что ему обязательно нужно видеть командира, но в эту минуту открылась дверь одной из комнат караван-сарая и в ней показалось покрытое пылью лицо офицера.
— В чем дело? Что случилось? — спросил по-военному грубый голос.
Молодой человек вытянулся:
— Все в порядке, господин командир, но мне необходимо поговорить с вами по важному делу.
В этот вечер, действительно, все было важно. Тому, кто решается на серьезный шаг, приходится тревожиться обо всем. Самые ничтожные дела, самые пустячные неудачи и противоречия — в такие моменты все важно. Какой-то офицер хочет с ним говорить? Значит, есть причина. Может быть, в Тегеране