Их число было невелико, но к ним принадлежали люди такого масштаба как Владимир Соловьев, Бердяев и Струве. В новых балканских государствах православная Церковь не была реакционной. Причина заключалась в том, что Церковь чувствовала, чем она обязана освободительной борьбе против турок, неразрывно связанной с демократическими идеями. В наименьшей мере это относится к Румынии, освобождение которой было больше результатом войны и дипломатии великих держав, чем собственных усилий народа, и которая имела более жесткую и сильней зависящую от олигархии общественную структуру, чем Сербия, Болгария или Греция.
Реакционеры преследовали цель возродить не только старую политическую систему, но и религиозную веру. С этой точки зрения можно утверждать, что в Англии никогда не было реакционеров. Никто не хотел вернуться во времена парламента Симона де Монфора, восстановить деспотизм Стюартов или хотя бы отказаться от реформаторских законов 1832 и 1867 годов. Правда, Мильнер, Честертон и Беллок испытывали антипатию к новым политическим партиям. Во Франции же, наоборот, долгое время сохранялось – хотя лишь у меньшинства – страстное желание сделать так, словно 1789 года не было, и вернуть королей, которые сделали Францию великой. Карлисты в Испании и сторонники Бурбонов на итальянском Юге оставили в обеих странах свои следы на политической сцене. В Пруссии и Австрии задача состояла скорее в том, чтобы сохранить привилегии и воспрепятствовать реформам, чем вернуть доброе старое время Священной Римской империи. В России мы сталкиваемся с тем парадоксом, что в XIX веке те, кто придерживался чистейших реакционных взглядов на государство, были реформаторами, а те, кто защищал самодержавие – в какой-то мере новаторами. Ранние славянофилы хотели вернуться в мифическое прошлое, когда народ, представленный Земским Собором, якобы жил, как они утверждали, в счастливом сообществе с царями. Созданная Петром Великим и его наследниками по немецкому образцу бюрократия должна быть ликвидирована, крестьяне освобождены от крепостной зависимости, а интеллигенция – от цензуры и политического надзора. В противоположность этому царские чиновники, которые решительно противились любым свободам, реалистически осознавали необходимость интеграции России в современный промышленный мир и введения всеобщей воинской повинности. Только в последние десятилетия Империи, когда чиновничье сопротивление охладило энтузиазм славянофилов по поводу реформ, а их духовные наследники были унесены волной русского национализма, постепенно стало проявляться новое реакционное сочетание демагогии и самодержавия.
Реакционные отношения к социальной структуре опиралось на два основных элемента: на отвержение промышленной экономики и на веру в общий интерес, который объединяет старый господствующий класс с массами против капиталистов. Миф о веке буколической гармонии в прошлом был обычно важной составной частью подобных идеологий. Их проповедники часто были выходцами из высших слоев, но еще чаще – из сословий. Это были писатели, академики, солдаты или правительственные чиновники, которые часто, хотя и не всегда, принадлежали к низшему или поместному дворянству. Следует подчеркнуть силу традиционных антикапиталистических и антилиберальных ценностей, которые были еще долго живы в системах воспитания и интеллектуальных элитах, когда господствующие позиции в экономике давно уже занял промышленный капитализм и даже когда возник и стал силой социализм, который бросал вызов либеральным и капиталистическим ценностям с точки зрения основания социальной пирамиды и постиндустриального общества. Клише сменяющих друг друга феодальной, капиталистической и социалистической эпох слишком сильно искажает историческую действительность. Эти три эпохи взаимно пересекались. Сочетание двух видов антикапитализма, сверху и снизу, смотрящих то в прошлое, то в будущее – важная тенденция современной европейской истории, которую историки постоянно недооценивают, а условности западной демократии все больше затушевывают, имеет особое значение при изучении вопроса о происхождении фашизма. Даже в Англии, классической родине капиталистического этоса и буржуазных ценностей, это сочетание имело важное значение. В том синтезе капиталистических и традиционных взглядов, который воспитывался в викторианских закрытых средних школах для мальчиков, задачей которых было в конечном счете интегрировать детей нуворишей в высший слой, отнюдь не ясно, какой элемент перевешивал. Идею общего интереса старой элиты и всего народа в общей борьбе против алчного материализма мы встречаем в «Молодой Англии», у Дизраэли, у Мильнера и Г.К.Честертона, если называть лишь самые известные имена. Сходные явления наблюдались и в США, как в Новой Англии, так и на «Старом Юге». Во Франции и Пруссии антикапитализм обоих видов был еще сильней, но ожесточенная ненависть между классами препятствовала любому сотрудничеству. Воспоминания о 1793, 1848 и 1871 годах во Франции и презрение прусских юнкеров к «плебеям» были почти непреодолимыми препятствиями.
Кроме того, следует констатировать, что капитализм и промышленность повсюду в Западной Европе одерживали победу над докапиталистическими господствующими классами. Капиталисты богатели и завоевывали в результате общественность и политическую власть. Они составляли теперь значительную часть господствующего класса. Но, в основном, они были консерваторами, а не реакционерами. Они хотели только сохранить и укрепить свою собственную власть, а не вернуться в прошлое. Социальная программа реакционеров выглядела иначе. Они хотели ограничить индустриализацию или даже начать обратный процесс и строить на солидном фундаменте крестьянства, которое якобы наследует лучшие моральные и духовные ценности. Но здесь следует отменить одно важное различие. В преимущественно аграрных странах Южной и Восточной Европы, где большинство население жило в деревнях, крестьянские проблемы были одновременно проблемами масс и недовольство крестьян являлось возможной исходной точкой социальных революций. В промышленных странах, наоборот, восхваление интеллигенцией простых добродетелей крестьян было не чем иным, как социальной утопией. Для Англии это не имело значения, так как в ней этих проблем не существовало; то же самое можно сказать о трех западных романских странах, культурные традиции которых были преимущественно городскими. Для Германии же, наоборот, это был фактор большой важности.
Непременным элементом реакционных идеологий с конца XIX века был национализм. Идеология национализма является, в основном, плодом эпохи Просвещения и 1789 года. Ставить интересы нации превыше всего означает отвергать традиционные понятия легитимности и сужать притязания Бога и короля. Во времена Меттерниха реакционеры были противниками любого национализма. Но в десятилетия, которые последовали за объединением Италии и Германии, они стали предъявлять собственные притязания на национальную идею. Не было больше смысла утверждать, что общество, в котором элита и народ объединяются против охочих до денег материалистов, не что иное, как общество королевских подданных: правильным словом теперь было «нация». Убедительней всего обосновывал этот тезис Шарль Моррас, интегральный национализм которого стал образцом для интеллектуалов-националистов во многих странах.
Имеет смысл подробней осветить некоторые аспекты национализма, зависевшие от ситуаций, в которых находились нации. Парадоксально, что именно во Франции, национальное единство которой возникло несколько столетий назад и национальной независимости которой ничто не угрожало, было сформировано искусственное понятие национализма. Объяснение можно искать в чувстве унижения после поражения в 1870 году. В другой стране традиционного национального единства, в Англии, никогда не существовало повода для возникновения национального движения или национальной идеологии – их там никогда не было. В Италии и Германии после 1870 года смысл национального единства все еще оставался спорным, и понятно, что интеллектуалы обеих стран чувствовали себя обязанными сделать на нем упор. Но есть большая разница между латинским словом «нация» с римской Церковью, римским правом и современным просвещением на заднем плане и немецким словом «фольк» со скрытым в нем намеком на темные эмоции, родовые обязательства и немецкие леса. Но важно отметить сходство статуса обеих наций после 1870 года; оно еще более усилилось после поражения немцев и разочарования итальянцев в 1918 году. Далее к востоку европейский национализм был более простой и более прямолинейной революционной силой. Там были нации, которые требовали независимости (поляки, чехи, словаки, хорваты, прибалты, финны и украинцы) или требовали сделать более совершенной свою неполноценную независимость путем объединения с оторванными от них братьями (греки, сербы, румыны и болгары). С другой стороны, там были нации, целью которых было воспрепятствовать сепаратизму своих многонациональных подданных, навязав им свою национальность. Это относится к венграм и русским, а также, в меньшей мере, – к пруссакам и австрийским немцам.
Особый случай это нации, которые достигли, по крайней мере, большей частью независимого статуса, однако постоянно чувствуют, что ими управляют чужаки. Особенно это касается аграрных государств