(особенно такой, как моя), точно клинок к ножнам. (Сравнение неожиданное в устах такого нежного создания, как Неда. Вероятно, следствие ее увлечения литературой). Я же, продолжала она, при всем своем желании не подхожу для такого занятия, как ловля преступников, по душевному складу. Ей самой неясно, откуда у нее такое впечатление – скорее даже ощущение, – но ведь она ближе мне, чем другие. Вот почему она заботится обо мне, больше того, чувствует свою ответственность за меня. Два года она молчала, и теперь, наконец, настал момент. Ты, сказала она, ведешь двойную жизнь. Перед начальством – впрочем, дело не в том, что перед начальством, а в том, что и перед самим собой, – ты притворяешься, будто тебе страшно нравится возиться с убийствами. А втайне испытываешь глубокое отвращение к своей работе. Тут я не выдержал и красноречивым жестом выразил свое возмущение, после чего Неда уточнила: ну, может, и не отвращение, но ты постоянно вынужден преодолевать какое-то внутреннее сопротивление… Я это хорошо вижу, не пытайся меня переубедить. Единственное твое достоинство, на мой взгляд, – то, что у тебя очень высокое сознание долга, оно и помогает тебе держаться.
Мы разговаривали в Нединой комнатушке – приспособленном для жилья подвале, который отапливается древней электрической печкой. Печка включается в сеть в два приема: сначала надо сунуть вилку в розетку, а потом пнуть печку ногой точно рассчитанным ударом. Я успешно освоил этот легкий пинок, после которого раздается рычание, спираль постепенно краснеет и, проснувшись, печка наконец начинает излучать тепло. Неда усаживается возле нее на пеструю собственноручно вышитую подушечку, а мне предоставляется право расположиться на кровати в какой угодно позе – сидя, опершись на локоть и даже лежа…
Начиная тот памятный разговор, Неда вот так же сидела напротив меня. Печка время от времени угрожающе рычала, и Неда пинком заставляла ее замолчать. Я был уверен, что утверждения Неды о моей профессиональной непригодности безосновательны. Правда, не всегда мне удается скрыть от нее мрачное настроение, но, рассказывая истории из своей служебной практики, я избегаю описания ужасов, хотя сам уже ко всему привык и осматриваю труп с тем же равнодушием, с которым наши врачи делают вскрытие, чтобы дать мне дополнительные сведения. Например, в случае с Борисовым (третьим повесившимся, внесенным в мою личную картотеку) внимание мое было целиком сосредоточено не столько на трупе, сколько на обстановке, окружавшей его. Казалось, складки на пиджаке и упавшая табуретка в тот момент были для меня важными деталями – более важными, чем тот факт, что человек, которого я вижу перед собой, мертв. На самом же деле факт, что человек мертв, вызывает не только вопросы, как, когда и почему он умер. Если ты не совсем очерствел, ты задумаешься о том, что за этим последует. Эта опустевшая дача – словно брошенный в воду камень, от которого во все стороны пойдут круги: ведь смерть – всегда потрясение, что-то вроде внезапного взрыва для родных и знакомых. При осмотре дачи я абстрагировался от всего этого, будто забыл вообще, будто не обладал не только способностью чувствовать, но и воображением, позволяющим представить все последствия…
Но нет! Все было не так! Там, на даче, стоя у окна и глядя на залитый солнечным светом белый город, я не мог освободиться от мгновенного шока, от ощущения недопустимости, неестественности положения этого тела в пространстве, от ощущения моего полного бессилия, от отчаяния.
Какое-то непонятное ощущение охватило меня и на другой день, при виде «художественной» фотографии (неожиданного сопоставления висевшего в петле человека и моей фигуры, черным контуром вырисовывавшейся на белом квадрате окна), – ощущение связи с этим человеком… Словно случайная, а если он сделал это нарочно, – нелепая прихоть Марина Вылчева, пожелавшего вставить в кадр и меня, была неким предопределением, перстом судьбы… Нет логики, нет решительно никакой логики в подобных рассуждениях, и вообще такого рода настроения несовместимы с моей профессией. Вот почему фотография заставила меня вспомнить странную характеристику, произнесенную Недой. Достаточно одного семени, чтобы в сознании появился стойкий росток… Неда долго колебалась, прежде чем высказать обвинение в двойной игре, раздвоенности. Я, конечно, мог бы и не принимать его всерьез, если бы был невысокого мнения об умственных способностях Неды. К тому же Неда редко высказывается о людях. Обычно она молча, насмешливо, но добродушно-снисходительно наблюдает за множеством диковинных поступков, которые все мы совершаем по слабости или под влиянием неосознанных внутренних порывов. Эта снисходительность давала мне основания полагать, что на кратком жизненном пути Неды было немало таких поступков и связанных с ними переживаний и что у нее довольно пестрый, если можно так выразиться, и, несомненно, богатый душевный опыт. Вот почему стоило по крайней мере задуматься над ее суждениями.
– У тебя нет никаких аргументов, – сказал я ей. – Я люблю свою профессию, я сам ее выбрал. Ты же знаешь, я сам не захотел стать ни судьей, ни адвокатом.
– Не знаю точно, как обстояло дело тогда – мы с тобой еще не были знакомы. Но ты же сам рассказывал, что поступил туда, куда тебя брали сразу, потому что не хотел бегать в поисках теплого местечка или устраиваться по знакомству.
Так оно и было, хотя в то время меня мало волновали мысли о теплом или не теплом местечке. Действительно, я не хотел сидеть и ждать назначения туда, где мне было бы интересно (а ждать, наверно, пришлось бы долго), вот и согласился поступить на первую предложенную работу, – ту, на которую, как известно, никто особенно не рвется. Кроме того, большую роль сыграло мнение одного человека по фамилии Троянский, о котором речь впереди. И, наконец, надо упомянуть еще и о том, что трудно поддается определению и что Неда назвала «сознанием долга» (выражение высокопарное или, пожалуй, смешное, смотря по тому, с какой точки зрения к нему подходить, а главное, очень затасканное). Мне не хотелось говорить о высоких материях – о них и так говорят где надо и где не надо, – хотелось говорить только о фактах.
– В таком случае, – сказал я, – мне остается одно: работать из чувства долга. По твоему мнению у меня такое чувство есть, верно?
– Есть, но для тебя это и хорошо, и плохо. – Ну, уж что-нибудь одно: или хорошо, или плохо.
– Нет. Все зависит от того, во что ты его впряжешь: если в какую-нибудь ерунду или вредное дело, то из выполнения долга ничего хорошего не выйдет и даже, наоборот, выйдет плохое. Это может обернуться несчастьем прежде всего для тебя самого, потому что ты оказался в положении, которое опасно лишь для тебя. Если человек постоянно испытывает раздвоение, он может сломаться, дойти до полного душевного опустошения…
Вот что больше всего поразило меня из сказанного в тот вечер Недой. Это уже звучало как приговор, а приговор у Неды окончательный и обжалованию не подлежит. Либо ты согласишься с ее мнением (лелея, разумеется, надежду на то, что когда-нибудь удастся ее переубедить), либо тебе придется распрощаться с Недой (которая, конечно, останется при своем мнении, даже несправедливом) и навсегда покинуть ее подвал.
Но я не покинул подвал, а захохотал во все горло. Однако тут же умолк, поняв, как заметно со стороны, что я играю, и притом фальшиво. Мне стало стыдно и вместе с тем обидно. Вероятно, это не укрылось от взгляда Неды, потому что она подсела ко мне, обняла и с ласковой, хотя и несколько натянутой, улыбкой сказала:
– Не обращай внимания – мало ли что я тебе наговорила!.. Это вроде сочинения на тему. Просто я сама испытываю отвращение к кошмарному делу, которым тебе приходится заниматься… И каждый нормальный человек – если он не привык! – испытывал бы то же самое, правда?.. Не сердись на меня!