жевательной резинки. Сначала ругают современные универсамы, которые делают из детей воров, потом — жевательную резинку и все такое прочее, из-за чего дети сходят с ума. Мальчишку Фарендхольца не ругают.
Некоторое время Неблинг слушает молча, потом толкает в бок Виттиха:
— Эй, Профессор, что ты знаешь о Тайхане?
— Тайхань? — Вилка с котлетой, которую держит Виттих, застывает в воздухе. — Один момент! Остров называется Тайвань.
— А о Конфуции?
— Старикан-китаец. Но он сидел не на Тайване, а на горе, как Моисей.
— Может быть, он играл в го?
— О-го-го, парень! Ну и вопросики! Го? Никогда не слышал. Но думаю, что старик играл бы и на органе, если бы он у него был. Дай мне спокойно доесть котлету.
Неблинг уходит обиженный. Перед концом работы он звонит жене:
— Я немного задержусь: зайду по делам в Палату техники. Ненадолго-
Затем он идет в старое здание заводоуправления, где сейчас располагается заводская библиотека.
Библиотекарша удивлена:
— Восточная поэзия? Это что-то новое, коллега Неблинг. — Держась необычайно прямо, старая женщина подходит к каталожным ящикам. — Мне даже не требуется заглядывать в каталог. Посмотрите-ка сюда: старый регистрационный номер Б45/121. — С каталожной карточкой в руках она возвращается к столу выдачи. — К сожалению, читатели таких вещей почти не спрашивают. Мы это отложили подальше, потому что у нас не хватает места. Техническая литература постепенно вытесняет другие книги. Мы ведь теперь все такие современные. — Было заметно, что это ей не по душе. — Вам срочно? — спрашивает она. — Тогда придется сходить в запасник.
Неблинг ждет. Библиотекарша возвращается, радуясь тому, что разыскала книгу:
— Как хорошо, что мы ее никуда не передали. Ведь это сокровище! — Она перелистывает страницы толстого сборника. — Посмотрите на эти прекрасные старинные рисунки тушью. Советую вам почаще обращаться к таким вещам. Может, вам сразу продлить срок пользования книгой?
Неблинг просит ее пока что ничего не записывать: ему нужно найти одно место в тексте.
Она протягивает ему книгу явно разочарованная. Он садится в уголок читального зала. В некоторых местах он зачитывается, находя достойными внимания эротические сцены с их безудержным стремлением продлить любовное наслаждение — не столько поэзия, сколько руководство по искусству любви. Рисунки тушью, сопровождающие любовные сцены, он вынужден переворачивать вверх ногами, чтобы разобраться в анатомии переплетенных тел. О настольной игре в книге не говорится ни слова. В одном месте речь идет о цветах и о том, что это значит, если их пожирает лошадь самурая. Оказывается, цветы — это околдованные женщины. Неизвестный поэт из эпохи забытой династии Хань сравнивает рис по калорийности с мудростью, которая питает силу, и заключает: «Горе тому, кто пройдет мимо и оставит лежать на дороге хотя бы одно зерно!» Но автора но имени Тайхань в антологии нет. Вкрапленные же то там, то тут притчи Конфуция еще больше все запутывают.
4
Двадцать западных марок — в то время это были немалые деньги, во всяком случае, для такого, как я, и я мог бы найти им отличное применение. Как, впрочем, и любой другой. Когда мне наконец-то удалось вырваться из объятий горько рыдавшей тетушки Каролины и я, протрезвевший и озябший, очутился в последней электричке, следовавшей по кольцевой дороге, то уже не мог думать ни о чем, кроме как об этих проклятых деньгах. Время от времени я ощупывал нагрудный карман и ощущал твердую, в несколько раз свернутую купюру. Поезд с воем летел сквозь ночь. Вглядываясь через оконное стекло в темноту, где в глубоком сне лежали крохотные домики садоводов и огородников, я видел свое призрачное и безглазое отражение. Кто это смотрел на меня оттуда?
Я сидел один в отсеке вагона. Открыл окно и подставил голову под струю встречного ветра. Был момент, когда мне захотелось выкинуть денежную купюру, чтобы она, порхая по ветру, унеслась в ночь. Но разве таким путем удалось бы избавиться от нее? Из-за трусости и глупости, которые часто идут рука об руку, я вляпался в эту историю. Двадцать марок или тридцать сребреников — какая разница? Неужто меня так дешево можно купить и заставить пойти на грязное предательство? И разве что-либо изменится, если я тайно избавлюсь от этой двадцатки? Все равно мне не удастся смыть с себя клеймо предательства. От некоторых вещей можно уйти потихонечку, бочком, от себя же самого не уйдешь. Неужели за предательством последует трусость, точно так же, как поначалу она предшествовала ему? Я был выбит из колеи непривычной для меня пьянкой, и в моей гудящей голове тяжело, словно мельничные жернова, ворочались мысли. Что такое предательство, как не недостаток мужества и решимости несмотря ни на что остаться верным самому себе и людям, с которыми ты связал себя добровольными узами? «Мужество — это и есть жизнь», — сказал однажды мой отец. И действительно, разве не теряет власть над самим собой человек, у которого угасло мужество и нет уже сил идти своим путем?
Иногда этот путь очень извилист. Я был провинциальным парнем, которому предстояло сориентироваться в полной абсурда и хитросплетений жизни, где сталкивались великие державы, где одна часть города уже считалась столицей нового государства — Германской Демократической Республики, а другая все еще рядилась в мантию столицы старого рейха, где за двадцать пфеннигов можно было проехать из одного мира в другой и где кое-кто подвергался опасности быть раздавленным жизнью этого разорванного на части города. Но я бы рассмеялся в глаза тому, кто сказал бы, что именно мне грозит эта опасность.
Я был слишком глубоко погружен в элементарную повседневность. Небольшая задолженность по учебе, предстоящая производственная практика, жена и ребенок, борьба за квартиру в жилищно- строительном кооперативе, шумная компания друзей по гандбольному клубу, изготовление различных самоделок, чтобы немного поправить бюджет семьи, — столько всего, что для путешествий из одного мира в другой практически не оставалось времени. Туда-сюда мотались тогда в основном бездельники. Два или три раза я сбегал с кем-то из приятелей в захудалые киношки на Потсдамерплац или Брунненшграссе[14] и после этого мог поддержать разговор о том, живы еще или уже мертвы классические вестерны. Не без зависти и не без вожделения останавливался я в первое время перед кричавшими об изобилии витринами магазинов. А каких только сказочных электронных новинок не предлагал радиомагазин у старого Дворца спорта! Именно сказочных. Но поскольку для тех, кто не был готов заложить ради их покупки последние штаны, все эти вещи были практически недоступны, они вскоре превратились для меня в атрибуты из мира волшебных сказок. У меня просто-напросто пропал к ним интерес. Сегодня, когда нас порой даже раздражает «потребительский разгул в условиях социализма», или как там еще называют это новые левые, можно острить по поводу того, что то была мораль бедных. Согласен, но не надо забывать, что это была и мораль сильных духом.
Когда мне на моем бывшем предприятии, пославшем меня на учебу в вуз, перед началом производственной практики предложили подписать обязательство не посещать западные сектора Берлина, я сделал это без особого душевного трепета. Мне не хотелось обижать седовласых мужей, которые видели во всем этом нечто вроде некоего действа на арене классовой борьбы. А что, собственно, я терял? Я настолько был уверен в себе, что не сомневался в том, что выйду чистым из любой преисподней. Тайные экспедиции к тетушке Каролине за мазью для отца, которую я получал в обмен на лицемерные проявления родственных чувств, я рассматривал как безобидный грех. И что же? Вот в моем кармане лежит, так сказать,