Положим, не герои, но автор, уточняет Николай, но за то ли Пушкин порицает Александра и Рылеева, что они в своих исторических пиесах понуждают людей прошлого рассуждать о сегодняшних темах?
Александру вольготно меж единомышленников, но и различия во взглядах не возводят преград, он умел убеждать. Немногие отличались его общительностью и немногие вовлекли в «управу» Рылеева столько заговорщиков, в их числе братья Петр и Михаил (по настоянию Александра и в целях заговора Мишель перевелся в гвардию), восторженный идеалист Одоевский, Якубович — горячий «кавказец» с черной повязкой на лбу, угрюмый и вспыльчивый Каховский…
Бестужев блюл правила конспирации и того же требовал от других.
«Пожалуйста, не сердись, любезный Туманский, что я не писал долго к тебе. По почте невозможно и скучно, а другим путем не было случая. Да и ты — сумасшедший: вздумал писать такие глупости, что у нас дыбом волосы встают. Где ты живешь? Вспомни, в каком месте и веке! У нас, что день, то вывозят с фельдъегерями кое-кого…»
Выглядя порой небожителем, мечтателем не от мира сего, на самом деле он трезво смотрел вокруг:
«Дибич силен, а Волконский стал дворецким без околичностей. Поговаривают о присоединении министерств к Сенату; власть Аракчеева растет, как гриб, и тверда, как пирамида… В Петербурге ужасная скука… Солдатство и ползанье слились в одну черту, и офицеры пустеют и низятся день ото дня».
Скрытная жизнь знала свои приливы и отливы. Случалось Рылееву укорять Бестужева за неисполнительность, и Бестужев подчас дивился — Рылеев не к месту откровенничает. Загорались споры в собраниях, и вспыхивали ссоры под крышей дома Американской компании.
Бывало и так, что жизнь — явная — сама собой (покидали комнату два-три человека) становилась тайной; беседа, начавшаяся литературой, продолжалась предметами, отнюдь не безобидными. Как не безобиден был план второго этажа Зимнего дворца, над которым сейчас, в неярком утреннем свете декабря, трудился Бестужев.
Поглощенный рисованием, он въедливо допрашивал память. Общего расположения недостаточно. Нужны особенности анфилад, череда зал, галерей, покоев. Вырисовывая, он восторгался — какое великолепие! сколько совершенства!..
Эти шаги он бы никогда не спутал — быстрые, чуть шаркающие, отрывистая дробь согнутым пальцем о косяк; дверь, открытая рывком. В проеме, меж двух занавесей — Рылеев. Сегодня уже без шерстяного шарфа, в руках трость и шляпа, лаково блестят короткие сапоги. Под распахнутой шубой — твердый воротник, подпирающий болезненно-бескровные щеки. Енотовая шуба — дорогой презент Российско- американской компании, повод для шутливо-завистливых насмешек. Бестужев и сейчас не в силах отказать себе в них, испытывая неудобство от того, что Кондратий давно на ногах, одет для выездов, а он все еще в халате.
— Не слишком ли роскошна такая шуба для господина карбонара? Не присядет ли он в хижине бедняка?
Рылеев мимолетно улыбается. Сядет разве что на минутку, не раздеваясь. Близоруко подносит к глазам листы. Прекрасно, даже излишне старательно: нам нужен обыкновенный план… И заливается:
— Я ведь «планщик», Пушкин нарек…
(Удивительно, право, что в эти дни все нарастающей тревоги их не оставляло чувство близости с Пушкиным. Он где-то рядом, войдет, рассмеется, заговорит, быть может, подденет… Это в последнем письме Пушкина к Бестужеву: «Кланяюсь планщику Рылееву, как говаривал покойник Платов, но я, право, более люблю стихи без плана, чем план без стихов. Желаю вам, друзья мои, здравия и вдохновения».)
— Кондратий, не поспешил ли ты отказаться от шарфа?
— Нынче тепло, около трех градусов на термометре Реомюра. Барометр, заметь, на «ясно».
— Самое время — к «буре».
— Природа не в нашей власти. У нас и без нее достанет хлопот…
Рылеев сожалеет, что Александр не разделил с ними завтрак; обменялись бы мыслями, тем паче он запиской зазвал Владимира Ивановича. Барон Штейнгель, ночевавший у директора компании Ивана Васильевича Прокофьева, вскоре посетит Бестужева, у него кое-какие достойные внимания соображения…
У Бестужева свои, не лишенные двойственности отношения с почтенным Владимиром Ивановичем. Но раз Рылеев утверждает…
Для себя Кондратий набросал обширную программу визитов. Увидится с Трубецким, побывает на Седьмой линии Васильевского острова. Еще прежде обеда поцелует ручку у Прасковьи Михайловны…
— Тебе нужен Николай?
— Желательна определенность с морским экипажем.
Определенность — вот что ныне всего необходимее.
Намеченные встречи, разъезды — это и поиски определенности. Столь же отчетливой, сколь линии на планах, вычерченных Александром. Два листа Рылеев возьмет с собой, покажет Оболенскому. Беседа с ним поможет обрести ясность во многих начинаниях.
Рылеев произносит это со значением, выделяя слово «многих».
Бестужев любит князя Евгения Оболенского. Однако последнее время Евгения, члена Верховной думы, преследует опрометчивая идея: вправе ли они, едва различимые единицы среди сотен тысяч, покушаться на переворот, почти насильственно меняющий порядок вещей в стране? А если большинство населения удовлетворено нынешним устройством, не ищет лучшего и не стремится к нему?
Бестужев, не медля, возразил: идеи не подлежат законам большинства-меньшинства. Рылеев в свою очередь говорил насчет общей пользы от перемен в образе правления, о российских жителях, коим из-за невежества затруднительно выразить собственные суждения, о бесчисленных примерах, что свидетельствуют о народной поддержке.
Члены тайного общества не знают корыстных целей, продолжал Кондратий Федорович, идут на отказ от сословных привилегий, материальных выгод. Оберегая свою честь и честь общества, победив, не воспользуются властью, уступят ее Великому собранию, Народному вече. В случае же неуспеха…
Это звучало веско. Но не все гарантии были достаточны, план передачи власти после ее захвата расплывчат; сохраняется туман и в вопросе о временном правительстве. Трудно отвлечься от подозрения о чьих-то честолюбивых вожделениях, угрозе диктаторства.
Бестужев и сам в минуты завихрений воображал себя боготворимым отцом нации. Но гнал подлое фантазерство, невольно подкрепляющее сомнения Оболенского. Вдруг да еще у кого-то такие мечты!..
Рылеев постоянно говорил о рыцарстве заговорщиков. Однако и тут взор скептика обнаруживал противоречие. Общество, дабы воплотить замышляемое, нуждалось в сильных личностях. Сильные же личности — история давала уроки на сей счет — всего более жаждут диктатуры.
«В ком усматриваешь российского Наполеона?» — подступал Бестужев к Евгению Оболенскому.
Оболенский имен не называл, в отличие от некоторых «северян», не подозревал Пестеля в диктаторстве, радовался, что друзья помогли избавиться от неуместных сомнений. Но вскоре снова поддавался колебаниям, уверяя, правда, будто они не отразятся на его поступках.
Время споров миновало, доспорим после победы, думалось Бестужеву. Однако близость к решающей черте порождала новые разногласия среди заговорщиков. Сам он, считавший себя солдатом, временами не был свободен от неуверенности.
Лучше, чем кто-либо, понимал Кондратия, понимал, с каким сердцем тот писал ночью адресованное лишь ему стихотворение.
Рылеев направился к двери. Порывисто отодвинув тяжелое кресло, Бестужев догнал его, обнял, почувствовал щекочущий мех на щеке и теплоту слез на глазах.
— Свидимся у нас на обеде. Ты не забудешь?
Кондратий все помнит, он загодя составил синодик. И Бестужеву не худо записать ближайшие дела, и прежде всего встречу с Гаврилой Степановичем. Не приказания, а дружеские просьбы, смягченные милым напоминанием Рылеева о детском дневнике Александра, о рабочих записях, какие тот умело вел последние два года на пустых листах книжки, изданной Главным штабом; все занесено, а прицепиться не к чему.
Рылеев засмеялся и продолжал смеяться, выйдя в сени.
Бестужев спустился с ним до крыльца, они еще раз обнялись.