У Александра Бестужева тоже нет могилы, он убит казнью друзей, отравлен тухлятиной в форте «Слава», заморожен в якутской тундре, отдан на съедение дербентским скорпионам. Грубое палачество сочетается с утонченным: отторгнуть от близких, от матери, выбить из уготованной колеи…

Он слышал, как заколачивают гроб, слышал в равелине, эхо раскатывалось по морозной Якутии, кавказским вершинам.

«Сегодня день моей смерти».

В день своей смерти он шагает по топким дорожкам кладбища.

После смерти Бестужева, вопреки всем смертям, родился Марлинский. Он принимал наследство, копил жизненные соки, — у него не сразу прорезался голос, Илья Муромец сиднем сидел тридцать лет и три года…

Дождь кончился, но тучи все еще низко неслись с севера, вязкая грязь чавкала под сапогами, шинель набухла влагой.

Он остерегался простуды, нарывами осыпавшей тело, и вернулся в город.

По выщербленным, скользким от глины ступеням, держась за перила, спустился в духан. Хозяин прижал к груди грязное полотенце: «К нам пожаловал Искандер-бек». На стол — тонкогорлый кувшин дрянного, однако согревавшего вина, кусок шипевшего с жару мяса на шампуре.

Марлинский продолжал Бестужева. На свой манер, позволявший и отступить от предтечи, и взять кое-что из наследия. Он восславлял высокие порывы, какими грезил Бестужев. Свободно мыслил. Служил пером своей отчизне.

Теперь он знал эту отчизну, побывал в полуночных землях и полуденных, доверительно беседовал с жителями, даже когда они не говорили по-русски, постигал человеческие нужды, принимая в сердце свое чужие беды, родственные собственным.

В чем-то они обмишулились, его собратья и единомышленники по тайному обществу, грудью ставшие против пушек, коими свирепо командовал император. Но чего-чего, а отваги, верности родимым краям, благородных помыслов, самоотвержения им хватало. С душевным жаром восславлял Марлинский эти добродетели, нерушимо веря: они принесут свободу и счастье многострадальным соотечественникам.

…Грязные сапоги он оставил на галерее; шинель повесил возле печки, обогревавшей обе комнаты. Кто ее вторично топил — татарчонок? Ольга?

Чем движима Ольга? Добротой? Жалостью? Любопытством? Марлинский обладал одинаковой с Бестужевым способностью возбуждать женский интерес. В дамских салонах Петербурга и Москвы каких только небылиц не плетут о загадочном сочинителе.

Но он помнит женскую руку, протянутую еще до того, как Марлинский стал кумиром, помнит — и «Фрегат «Надежда» посвятит Екатерине Ивановне Бухариной…

В долгополом персидском халате, перепоясанном шалью с кистями, он пишет Ксенофонту Алексеевичу Полевому.

Ноги в разношенных чунях на низкой скамеечке, умиротворяюще потрескивает фитиль, дождевые струи бьют в оконное стекло.

Марлинский не меньше Бестужева озабочен русской словесностью, радуется умножению сочинительского племени, хвалит роман Николая Полевого «Клятва при гробе господнем», сказки Луганского. Но «собственные вымыслы Луг-го не очень удачны: эти похвалы русакам, да насмешки над французами — куда больно изъездилось! Солдатских сказов невообразимое множество, и нередко они замысловаты очень. Дай-то бог, чтобы кто-нибудь их собрал: в них драгоценный, первобытный материал русского языка и отпечаток неподдельного русского духа».

У Марлинского, как и у Бестужева, свободный обзор по сторонам. Даже шире, смелее. Он всякого нагляделся и непримирим, когда речь заходит об участи людей, народов.

«…Если б знали, как сделалось переселение армян из Адербиджана — содрогнулись бы камни… Ничего не было приготовлено. Им отвели гибельный климат, бесплодную почву, и с этим ничтожную денежную помощь, и то одной части. Половина их померла, четверть разбежалась, последняя четверть влачит бедственную участь в чужбине… Вот наши колонии. Посмотрите, что теперь Эривапь, что Ахалцых под нашим знаменем — это жалкие груды развалин, обитаемые шакалами. Все бежит, все сохнет…»

Письмо с просьбами и благодарностями на первой странице, с политическими идеями в середине вело к печальному финалу.

«Сегодня день моей смерти. В молчании и сокрушении правлю я тризну за упокой своей души, и когда найду я этот упокой? Воспоминания лежат в моем сердце, как трупы — но как трупы — мощи.

Я не могу более писать…»

* * *

В этот день однообразно стучащая машина в типографии Греча допечатывала тираж «Русских повестей и рассказов» — 2400 экземпляров.

Кто автор? Секрет. На обложке — ни фамилии, ни псевдонима. В томах чередуются додекабрьские сочинения Бестужева с недавними — Марлинского.

Молодому литератору Бестужеву и не снилась слава, какую за год-два снискал Марлинский. «Первый прозаик наш», «Луч высшего всеобъемлющего прозрения». Журналы осыпали похвалами, ставили рядом с Пушкиным (иной раз выше), с Гофманом, Гюго, Купером, Эженом Сю. Марлинский не усматривал в том чрезмерности и со своего главенствующего места готов был, воздавая должное, пожурить Пушкина: «Ты — надежда Руси — не измени ей, не измени своему веку, не топи в луже таланта своего, не спи на лаврах».

Бестужев сделал набросок мира, который с уму непостижимой быстротой и энергией творил Марлинский. В мире Марлинского совершались фантастические драмы, гремели выстрелы, скакали горцы, мореплаватели одолевали бури, идеальное выступало во всем великолепии, зло обнажало черную пасть, любовь, честь и верность стоили дороже несметных богатств. Мир этот, минутами совпадая с подлинным, разительно отличался от того, в каком день за днем жили люди, и потому был особенно притягателен. Вход в него открыт для всех — знатных и безродных, — лишь бы стремились к идеалу, как славные герои Марлинского. Иллюзорный мир манил пряной экзотикой, унося далеко от жалкой обыденности.

Марлинский не полагал себя небожителем, безразличным к земным заботам и тяготам. Отнюдь нет. Контраст между тем, что его соплеменники видели каждый день, и тем, о чем читали в написанных им книгах, не убаюкивал, подобно сказке на сон грядущий, но будил воображение и энергию, устремленную к разумно справедливому переустройству жизни.

Такую жизнь легенда сближала с таинственным автором, интриговавшим публику своей небывалой судьбой, недосказанностью исповеди.

* * *

Он зажмурил слезящиеся глаза, нащупал катышек ячменя на левом веке. Ломило ноги; за сегодняшнее гуляние под дождем не миновать расплаты.

Потолок поскрипывал под тяжелыми сапогами Жукова. Вечерами придерживавшийся чарки капитан не помышлял о покое квартиранта первого этажа.

Ноги опущены в лохань с теплой водой, он отдохновенно пыхтит трубкой, в полудреме полирует ногти о шелковый лацкан халата.

В постели, засыпая, подумал, что «Фрегат «Надежда» должен удаться: там две дорогие ему стихии — любовь и море.

Пораньше встать, наверстывая упущенный сегодняшний день. Завершить «Фрегат» и — за роман…

17

Ольга давно искала такое зеркало — в круглой позолоченной оправе, на подставке с подвижным креплением. С Бестужевым у нее негласный уговор: она находит нужную ему вещь, торгуется до хрипоты, потом получает у него одобрение и деньги.

…Через не затянутое шторой окно на галерею он увидел ее с распущенными волосами перед новым зеркалом. Девушка собирала волосы копной и, отпустив, давала рассыпаться по плечам.

Бестужев опрокинул стул, на котором обычно стягивал сапоги, обрывая пуговицы распахнул шинель и обнял Ольгу. Она не уклонялась, но не отвечала на поцелуи.

Слабеющее тело, сдавленное мускулистыми объятиями, готово было сникнуть. Но не сникло, не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×