Теперь надобно узнать горцев. Давние экспедиции, беседы с дербентскими старцами, с Аббас-Кули Баклановым — все к делу. Но чего-то недостает, и надо искать в этих стычках, отчаянных бросках через завалы, угадывать в бородатых лицах шапсугов, гарцующих на расстоянии пистолетного выстрела. Повесть, зревшая последние месяцы, гнала в нехоженое; иначе, как через огонь, туда не попасть.

Шашка отучает от пера, пальцы зябнут, но страницы памятной книжки испещрены новыми заметками.

Рука Марлинского потяжелела, пока Бестужев воевал в отряде генерала Вельяминова, мостившего дорогу к Геленджику. (Государственная задача: соорудить систему крепостей, разобщить воинственные племена, учредить узлы опоры русского владычества и охраны торговых сообщений.)

Но когда, укрывшись в ночной палатке — пахнущее конским потом седло вместо стола, — слыша сонное посапывание товарищей, Бестужев доставал дневник, имперские мотивы его не занимали. Азарт дневной битвы сходил, как полая вода.

«Хотят, чтоб я стал писателем! Но знают ли эти советники, как тяжело писать человеку с душою и для души, знают ли, что дарование есть бытие автора и что он расточает для забавы света лучшие мгновения этого бытия, отравляя заботами остальные?»

Гусарская лихость израсходована в атаках, бодрости ни на грош. Стоило коснуться бумаги, уготованной не для стороннего глаза, и наваливалась вялость.

Однако и укромные листки не защищены от чужих глаз. Генерал Вельяминов, когда Бестужев рапортовался ему на прибрежной площадке пенистого Абина, прочел нотацию о сдержанности в знакомствах и в писании.

Его ли, вечно помнящего о господах перлюстраторах, уметь оглядчивости, эзопову языку? Лишнего он не доверят и книжке, что хранится в заплечном ранце, но с кляпом во рту весь век сидеть не собирается.

«Тяжело таить на сердце угли безнадежной любви и холодно улыбаться; внимать стону собственного сердца и в то же время слушать чужие нелепости; небрежно поправлять волосы, когда под ними кипят ядовитые думы; молчать, когда бунтующие, воспламененные чувства готовы разорвать грудь и пролиться лавою признания; но еще тяжелее, ужаснее выражать все это с гневом, что не можем высказать души своей вполне, с опасением, что высказанное будет брошено в миг равнодушия или — что того хуже — стоптано невежеством в грязь».

Жизнь устроена так, что писатель с отзывчивым сердцем обречен на непонимание, стреножен правилами света и правилами языка, вынужден «подбирать падежи и созвучия, когда бы хотел… выразить себя ревом льва, песнью вольного ветра, безмолвным укором зеркала, клятвою прожигающего взора, хотел бы пронзить громового стрелою, увлеченною бурным водопадом, — и чтобы эхо моей тоски роптало, стонало в душах слушателей, чтобы молния страстей моих раскаляла, плавила, сжигала их сердца, чтобы они безумствовали моей радостью и замерзали ужасом вместе со мною!

Не могу я так выражаться, а иначе не хочу: это бы значило пускаться в бег со скованными ногами».

Автор дневниковых заметок соединял в себе игривую легкость Марли некого и полынный опыт Бестужева. Хватало с избытком того и другого.

«Не разрушайте хрустального мира поэта, но и не завидуйте ему. Как Мидас, он превращает в золото все, к чему ни коснется; зато и гибнет, как Мидас, ломая с голода зубы на слитке.

Вследствие сего, я бы посоветовал одному человеку зарубить на носок — а этот человек едва ли не сам я — что обыкновенные котлеты гораздо выгоднее для смертного желудка, чем золотые котлеты, и что на земле милее кругленькая Ангелика, нежели недоступный, неосязаемый ангел».

Эти страницы памятной книжки исписаны в тот же день, когда строчилось письмо к матушке о наслаждении опасностью, о своей стихии — дыме и пламени аулов, о горцах, бросавшихся в шашки.

Назавтра от ратного угара ничего не уцелело. Будущее так же бесприютно, как и минувшее.

«Для меня вчера и завтра — два тяжкие жернова, дробящие мое сердце. И скоро, скоро это бедное сердце распадется прахом: я это предчувствую…»

2 октября 1834 года в послании Ксенофопту Полевому было сказано все возможное о восторгах битвы, мелодиях стрельбы, воздана дань доблести шапсугов, а в памятную книжку занесено о строках Данте, вызывающих слезы, о задушевных строфах Гёте и Байрона, ямбах Пушкина, терцинах Ариоста…

Сколько всего вмещало израненное сердце Бестужева, какие выдерживало взлеты и падения!

19

От дождя набухли темный верх палатки и подветренная стенка, огарок, проволокой закрепленный на луке, мигает, грозя погаснуть. Опершись о локоть, нацепив очки, Бестужев склонился к седлу, заменяющему стол.

В обычной жизни — в Дербенте, Тифлисе, Ахалцыхе — он опрятен и привередлив. Белье, верхняя одежда из Петербурга — батист, тонкий лен, сукно — все на заказ. Утром плещется в лохани, брызжет колонской водой грудь, подмышки.

Сейчас — давно не стиранная нательная рубашка с тесемками, шерстяные носки, портянки сохнут рядом, свешиваясь из заляпанных грязью сапог.

Только бы тлел сальный огарок, отвоевывая у сырого мрака лист бумаги, не кончались чернила, которые, унижаясь, выпросил у писаря.

Заметки из памятной книжки, наброски — все соединить идеей, что сотрясет сердца. Считанные страницы будут весить больше, чем остальные его повести-побасенки, литературные забавы.

Отныне рукой не шевельнет метать бисер на потеху досужим дамам. Он заглянул в глаза смерти и увидел свой приговор…

В верхней части листа крупно выводится: «Он был убит».

Далее — исступление прозы:

«Он был убит, бедный молодой человек! убит наповал! Впереди всех бросился он на засаду — и позади всех остался…»

Автор в отчаянии застыл над бездыханным телом. Что есть смерть и посмертная слава?

Смерть неодолима, осязаема, слава — эфемерна.

Не все имена обречены на забвение. «Конечно, не все!»

После восклицания ждешь имен незабываемых. Но — громоотводный поворот, излюбленный Марлинским.

Погибший друг — всего только добрый, благородпый, умный человек, каких мало, и храбрый офицер, каких много.

Куда подевались люди, известные умом своим, благородством, добротой?

«Грезы счастья и величия не тревожат покоя могилы. Там есть черви, но нет змей; там разрушение совершается без терзаний».

Снова сочинителя относит в нежелательную сторону, — могила милее жизни, уготованной благородному, умному, доброму человеку. Какова эта жизнь? — подумай-ка, читатель.

Зачем повторять такую жизнь в детях? Зачем ученому истощать ее над книгами? Воину во имя ее умирать на щите?..

Дрыхнувший по соседству унтер-офицер, поддерживая штаны, перешагнул через Бестужева, откинул полог шатра и, не высовываясь под дождь, справил малую нужду. Незряче вернулся обратно, набросил шинель.

Рядовой Бестужев дописывал страницу. Очерк «Он был убит» открывал шлагбаум листкам из памятной книжки. Достаточно малой хитрости, ловкого хода — свой дневник он выдаст за дневник убитого офицера. С мертвого взятки гладки.

В письме к Ксенофонту Алексеевичу, извещая об отправке записок убитого офицера, Бестужев не удержался: «…если вы не будете плакать, их читая, — или вы, или я без сердца».

Памятная книжка велась до конца экспедиции генерала Вельяминова, до выхода к Черному морю. «И вдруг конь мой стал, храпя и фыркая, уперся испуганный всплеском моря, которого не видел сроду. Роняю взоры вниз — новое очарование! Все прибрежье горело фосфорной пеной прибоя».

Экспедиция не баловала уединением. Ночевки в изношенной палатке; нижние чины лежат вповалку, духотища — свеча и та гаснет.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×